— Разве не видно? Вылитый отец.

Сичкарь вышел навстречу Дмитру, крепко расставил толстые ноги на обочине.

— Куда идешь, оскребыш? — Лоснящаяся, словно салом смазанная губа Сичкаря отвисла, желваки под ушами зашевелились. — Не сдохнет твой родитель до вечера!

Парнишка метнул на богача недобрый взгляд, но не проронил ни слова, только все тело его натянулось, как струна.

— Дай хоть погляжу, чем держатся голодранцы на свете, — Сичкарь наклонился над узелком с едой, собираясь выхватить его из рук Дмитра,

— Отойдите, дяденька! К своей жене в горшки заглядывайте! — Дмитро перебросил узелок в другую руку и отстранился, не сводя с богача настороженного взгляда.

— Гляди какой непочтительный! — бросил Сичкарь Варчуку. За это нам когда-то вот так вихры драли… — Он вдруг протянул толстую руку к голове Дмитра.

— Отойдите, говорю! — Дмитро побледнев от напряжения и обиды и отвел голову.

Но Сичкарь ухватил волнистые волосы подростка, дернул за вихор и засмеялся.

— Вот как нас почтению учили… — и захлебнулся, не сообразив, что с ним произошло.

Дмитро, отступив на шаг, изо всей силы хватил Сичкаря горшками-близнецами по голове, так что наземь посыпались теплые черепки, а по щекам богача потекли борщ и молочная каша.

— Ух ты! — Варчук растерялся от неожиданности и вторично вбил в землю осу, теперь уже навеки.

XVI

Под недовершенным сводом вековых лип серой лентой в спорышовых каемках тянется старый чумацкий тракт. Время давно уже выело сердцевину деревьев, и в дупла вселились рои одичавших пчел или влюбленные пары лесных голубей. Бывает, что из трухлявого отверстия, как из черного рукава, выглянет и проржавленная голова совы, но об этой нечисти Свирид Яковлевич всегда думал неохотно — он любил природу в ее красивых и могучих проявлениях. Бывали времена, когда в подольских лесах меньше водилось всякой погани, а пчелы носили мед прямо на землю, ибо не хватало им ни дуплистых деревьев, ни бортей. Недаром старые люди передают, что возле местечка Меджибожа[11] пчелы однажды не пустили в лесные села и выселки татар: те, не зная дорог, поехали наобум по роям земляных пчел, и насекомые дождевой тучей обрушились на врагов и их коней.

Мотоцикл сердитым зверьком подпрыгивал на тракте, по обе стороны которого тянулись дубовые леса. Здесь даже на высоких обочинах, рядом с липами, выросли вековые дубы, устлавшие желудями ровно четыре версты дороги. Из глубины дубравы веяло запахами диких яблок, увядшей зеленью валерьяны, гниловатым брожением прелой листвы и грибной влажностью.

Дубовые рощи больше всего нравились Мирошниченку осенью. Весной они долго не зеленели — стояли голые сверху донизу, — потому что ни белый колокольчик подснежника, ни желтый первоцвет, не белые, ни алые, ни пурпурно-лиловые соколки не пробивались сквозь жесткую лиственную подушку. Только незавидный цветок гусиного лучка одиноко торчал на этом кладбище листьев. А осенью дубы хороши были — и в дни медного созревания желудей и позже, когда желтели и краснели их курчавящиеся листья.

На обочине зачернели дымчатыми капельками ягод кусты терна, и сразу вспомнились дети, которые собирались идти сегодня в лес. Как там они? Невольно вздохнулось, мысли снова вернулись к селу, и стало несказанно жаль, что не он наделяет односельчан землею. И среди этих мыслей запуталась еще одна: ведь он забыл что-то сделать. И только у самого въезда в город Свирид Яковлевич вспомнил: не сказал Горицвиту, чтобы тот отмерил Марийке Бондарь чуть больше земли.

«Теперь прокляпет все мои косточки», — с улыбкой подумал он о нраве Бондарихи, которую неведомо как терпит Иван.

Замриборщ залихватски остановил мотоцикл перед главным входом у исполкома, напугав двух оседланных лошадей, подгрызавших зеленоватую кору молодого дерева, к которому их привязали. Свирид Яковлевич нахмурился, увидав такую бесхозяйственность: «Нашли коновязь, умники». Он подошел к дереву, отвязал лошадей и подвел их к потемневшему плетню. Не успел он затянуть ременные поводья, как его окликнул с крыльца вестовой.

— Скорее, скорее, товарищ Мирошниченко! — кричал он, размахивая обеими руками. — Вас дождаться не могут!

— А что там? Пожар? — осведомился он, поднимаясь на крыльцо. — Или банда напала?

— Не банда, а товарищ Кульницкий, — понизил голос вестовой. — Разнес всех в щепы.

Свирид Яковлевич поморщился — он недолюбливал падкого на блестящие речи, вылощенного Кульницкого, называл его в душе краснобаем и франтом с Молдаванки. Встреча с этим начальством не обещала ничего приятного…

В комнате Ивана Руденка, заместителя председателя уисполкома, было сине и сизо от табачного дыма. «Разнос», очевидно, закончился, потому что все уже стояли, одни собирались идти в свои отделы, другие толпились вокруг смуглого, с красивым хищным носом Кульницкого. На узком лице его смешались выражения неудовольствия, пренебрежения и снисходительности. Весь он был, как в панцирь, затянут в черную кожу: на плечах лоснилась кожанка, от которой несло касторкой, галифе спереди и сзади щедро подшиты хромом, на голове такая же фуражка, на ногах лакированные сапоги.

«Вот такими и рисуют враги коммунистов», — недоброжелательно думал, разглядывая картинную фигуру Кульницкого, председатель Новобуговского комитета бедноты.

— А, вот и Мирошниченко! — улыбнулся ему невысокий Иван Руденко, и вокруг его носа шевельнулись потревоженные улыбкой оспинки.

Кульницкий резко обернулся к Свириду Яковлевичу, смерил его воинственным взглядом и холодным, прокурорским тоном спросил:

— Товарищ Мирошниченко, вы почему опоздали? — И, не ожидая ответа, задал другой вопрос: — В Новобуговке уже разделили землю?

Вопрос ошпарил Мирошниченка словно кипятком. Что кроется за ним? Выговор за медлительность или что похуже? Он краешком глаза покосился на Руденка, стоявшего как раз за плечами Кульницкого, взглядом попросил: «Помоги». Заместитель председателя уисполома, партизанский друг Мирошниченка, чуть прикрыл веками глаза и опустил голову. Этого было достаточно.

— Разделили, — твердо ответил Мирошниченко, а Руденко с облегчением улыбнулся.

— Когда же вы успели? — Губы Кульницкого саркастически искривились.

— Рано вставали, поздно ложились — и успели. Кое-кто уже вспахал, а иные даже засеяли, — деловито продолжал Мирошниченко.

Из карих глаз Руденка лукавые искорки, казалось, осыпались на ресницы.

Кульницкий нервно побарабанил по столу, что-то обдумывая, а потом решительно стукнул костяшками пальцев по столешнице.

— Нам, товарищ Мирошниченко, надо отрезать у вас шестьсот десятин. Как вы на это смотрите?

Перед глазами Свирида Яковлевича пошли туманные круги, к горлу подкатилась боль. Мысленным взглядом он окинул сразу всю землю своего села, и ему стало так жаль ее, словно она принадлежала ему самому. Вдруг подумалось, что и Фесюку вот так жаль разлучаться со своими десятинами, но ведь Фесюк заботился лишь о себе, а он видел сотни людей. Они как на спасение надеялись на землю, которую одним росчерком пера может оторвать у них этот щеголь в кожах.

— Отрезать шестьсот десятин? — Мирошниченко слышал, как деревенеет его голос. — Это же половина земли, полученная селом от революции!

— Мы и отберем именем революции. — Кульницкий выставил вперед длинную ногу.

— А вы подумали о том, что скажут о революции крестьяне? — Мирошниченко отвел ладонью туман от глаз. — Одной рукой она дает, а другой отбирает?

— Меня, товарищ Мирошниченко, не интересует, что скажет мелкобуржуазная стихия, не она вершит судьбы будущего.

— Вы бы полегче на поворотах, товарищ Кульницкий! — вскипел Мирошниченко. — Эта мелкобуржуазная стихия вас хлебом кормит и кровью защищает свое зерно.

— И плодит бандитов, разных атаманов и батек, — подкусил его Кульницкий.

— И еще больше расплодит, если вы будете землю отбирать! Не трожьте больных ран села, вы для них не врач! — Голубые капельки моря в серых глазах Мирошниченка потемнели.

×
×