— Наша! Даже не верится! — улыбнулся подросток и, ухватясь за грядку, ловко вскочил на телегу, свесил ноги и принялся отбивать пятками дробь по шине и спицам колеса. В каждом его движении чувствовалась гибкая, упругая сила, а румянца не погасил и густой загар.

— Не верится, говоришь? — загремел Свирид Яковлевич. — Это тебе, парень, не в экономии за пятиалтынный жилы выматывать. Теперь будешь на своем поле работать. Ты только вдумайся: первейший декрет Советской власти был о чем? О земле! Недавно в госпитале прочел я книгу «Пропащая сила»[14]. Тяжелая книга, про деревню. «Море темной простоты» — вот как написано там об измученных, ограбленных тружениках. И правда: чем отличался мужик от рабочего вола? Вол шагал впереди плуга, а мужик позади над чужим плугом грудь надрывал. А революция нас сразу из моря темной простоты до людей подняла. Без нее никому бы из нас не то что земли — жизни не видать.

— Даже за могилу на погосте надо было платить, — робко вставил Дмитро.

— Не в бровь, а в глаз! — одобрительно заметил Тимофий.

— Это товарищ Савченко объяснял, когда на митинге про союз рабочих и крестьян рассказывал, — оживился парнишка.

Мирошниченко с улыбкой посмотрел на Дмитра.

— Прислушивайся, парень, к таким речам. Это думы о жизни, наши, значит, народные думы. Надо понимать, что к чему, а главное — новым человеком становиться, солдатом революции. Это и есть твоя, Дмитро, дорога. Свернешь с нее — и все, считай — в мертвую воду вошел человек. Счастье мы в обеих руках держим. Важно не развеять его, как полову по ветру, не стать рабом земли, не стать сквалыгой, который и себя и детей своих без толку в землю вгоняет. Понял?

— Понял, Свирид Яковлевич, — ответил Дмитро, глядя в глаза Мирошниченку. — А где теперь наше поле? — спросил он у отца.

— У самого Буга, — ответил Мирошниченко вместо Тимофия. — Хорошая земля.

— И ваше поле рядом с нашим?

— Рядом. Доволен?

— Еще бы! — светлая, детская улыбка сделала удлиненное, по-степному замкнутое лицо подростка еще привлекательнее. — Разве такой день забудешь! — воскликнул он и умолк: может, не так надо было говорить с первым партийным человеком в селе?

— То-то! Эти дни всю жизнь нашу к солнцу поворачивают. — Мирошниченко придвинулся к Дмитру и вдруг покосился на его ноги. — Ты что выделываешь? Покалечиться захотел?

— Не покалечусь.

— Ты озоровать брось, подбери-ка ноги!

— А я не озорую. Я — в такт. Ведь даже когда на верстаке вытачиваешь что-нибудь или строгаешь, всем телом чуешь, как последняя стружка идет. Потом смеряешь кронциркулем — точнехонько… Так и тут. Возьмите меня с собой в поле.

— Без тебя обойдемся, — отозвался Тимофий. — Ты ж только из столярки, не поел даже.

— Ну и что ж? День-то какой… Слышите, в селе поют?

— Тут как не запеть? Эх, только бы нам скотины побольше! — задумчиво проговорил председатель комбеда. — Чтобы каждому бедняку по лошаденке дать… А то ведь за тяглом не одному придется на поклон идти к тем же кулакам, землю отдавать исполу… Как столярничаешь, Дмитро?

— Ничего, — сдержанно ответил подросток.

— Знаю, знаю, что хорошо. Старый Горенко не нахвалится: золотые руки у тебя, говорит.

— Какие там золотые! Обыкновенные… Будьте здоровы!

Дмитро смутился, соскочил с телеги и неторопливо повернул в село.

— Славный парнишка! — похвалил Свирид Яковлевич. — Только тоже хмурый, неразговорчивый, в тебя. Сегодня на радостях хоть немного разошелся.

— То и хорошо. Ему с речами не выступать, — пожал плечами Тимофий. — На коня крикнет «но», и ладно. А с земелькой уже и теперь управится не хуже взрослого. Поле не говоруна — работника любит.

— Хм! Куда загнул! — сердито и насмешливо фыркнул Мирошниченко. — По-твоему, вся и наука для парня — коней понукать? Каких только чудес от тебя не наслушаешься! Не для того, Тимофий, революция пришла, чтобы наши дети по-прежнему только скотину за повод дергали. Не для того!

«Это он славно сказал: не для того революция пришла, — запоминает цепким своим крестьянским умом Горицвит, привыкший больше думать и взвешивать, чем обобщать. — С головой человек. И откуда у него что берется?»

XXIII

Земля в непрерывном мелькании то вставала дыбом, то убегала назад, то вновь подымалась горою. Среди разноцветных пятен Варчук безошибочно различал очертания, приметы своих полей. Все они сейчас воплотились для него в круглое число «30». Этот нуль, как страшный сон, преследовал Сафрона, вытягивал из него душу. Даже окрестные поля кружились перед ним, как этот нуль. «Тридцать десятин!» — с тоскливой злобой думал он, и от этих дум ныло и болело все нутро.

Промчавшись мимо хутора Михайлюка, бричка повернула в Литынецкие леса. Сафрон облегченно вздохнул, перекрестился, оглянулся вокруг и снова вздохнул. Ему все казалось, что комбедовцы дознались, куда он поехал, и послали погоню.

Зоркими, настороженными глазами вглядывался он в лес по обеим сторонам дороги, надеясь повстречать бандитский патруль. Но никого не было видно…

Измученные лошади, тяжело поигрывая пахами, перешли с карьера на рысь, и зеленоватое мыло падало с покрытых пеной удил на серую супесь, усеянную красными желудевыми чашечками.

Сафрон спрыгнул с брички и мягкой овсянкой тщательно вытер лошадям спины и бока.

Тишина. Слышно даже, как желудь, тугой, будто патрон, перепрыгивая с ветки на ветку, падает к подножию дуба и отскакивает от травы кузнечиком, чтобы ловчее припасть к земле.

«Неужели выехали? — Варчука пробрала холодная дрожь. — Не может быть! А что, как махнули в другое село? Найду. На краю света найду! Выпрошу, вымолю у Гальчевского, чтобы всех комбедовцев передушил… Тридцать десятин отрезать! Чтоб вас на куски покромсали!»

На висках у него набухли жилы, гудела, разрываясь от боли, голова.

— Но-о, дьяволы! — крикнул он, срывая злость на лошадях, свирепо взмахнул арапником, и две влажные полосы легли на конские спины.

Вороные тяжело затопали по дороге; за бричкой между деревьями торопливо побежало грузное предвечернее солнце.

Когда Сафрон въехал в притихшее село, на землю уже пала роса. Варчук огляделся, и у него на лбу сразу разгладился жгут морщин. На мостике стояли двое бандитов, глядя на приезжего из-под высоких, сбитых набекрень смушковых папах. Неподалеку паслись нестреноженные кони.

— Добрый вечер, ребята! Батька дома? — нарочито веселым и властным голосом спросил Варчук. Иначе нельзя: увидят — робеет человек, и лошадей отберут.

— А ты кто таков будешь? — Высокий, косолапый бандит, поигрывая куцым обрезом, подошел вплотную к Варчуку.

— Двоюродный брат батьки Гальчевского, — уверенно соврал Варчук. — Привез важные вести о расположении Первой кавбригады Багнюка, входящей в состав Второй красноказачьей дивизии.

— Ага! — многозначительно протянул бандит и уже с уважением окинул гостя взглядом узких, продолговатых глаз. — Поезжай в штаб, там таких ждут.

— Где теперь штаб? В поповском доме?

— А где же ему быть! — не удивился патрульный осведомленности Варчука. — Где же лучше — еду сготовят, где лучше — постель раскинут! — Придав слову «постель» особый оттенок, он расхохотался.

У самого моста, под покосившимся плетнем, храпел на всю улицу полураздетый, облепленный мухами бандит. В изголовье у него, рядом с пустой бутылкой, валялась папаха с гетманским трезубцем и грязной желтой кистью; из разорванного кармана, как струйка крови, пробивалась нитка бус и выглядывал угол тернового платка[15].

«За чужими сундуками да первачом им и не видать, чертям, как нас давят…» Сафрон смерил развалившегося у самой крапивы бандита недобрым взглядом. У крыльца поповского дома приезжего остановил вооруженный до зубов часовой.

— Батьки дома нету, в отъезде. — Бандит зорко и неприветливо, исподлобья, оглядел высокого черноволосого гостя.

×
×