— Что ты говоришь! — улыбнулся Руденко, обрадовавшись, что его друг понемногу втягивается в беседу.

— Правда. Так и обошли тогда австрийцы наше село. Вот и пойми его. Спокойнее, чем Семен Побережный, у нас человека не найти. Это верно, что он весь век веслом от нужды отбивался. А тут на тебе, один пошел на врага. Да с чем? С ведром! И люди так бы про то и не узнали, не расскажи им Уляна Завирюха. Она как раз была в поле и помирала со страху, думая, не скосят ли австрийцы пулей и Семена и ее.

— Соверши такое Кульницкий — об этом давно Москва знала бы, не говорю уж об Одессе. В полководцы бы выскочил! — Руденко снова улыбнулся и нахмурился. — Дальше уезда не выезжает, кроме кожаных лат, ничем не знаменит, живет одними речами да нагоняями, а тоже деятеля революции из себя корчит.

— Чего вы не прогоните его?

— А ты поймаешь вьюна голыми руками?

— Вряд ли.

— А Кульницкий и есть вьюн. Умный, жестокий, нахрапистый. На ходу подхватывает чужие мысли и подымает их на всю губернию либо приноравливается к ним, как ему выгоднее. Этот из тех, кто в одно ухо влезет, в другое вылезет.

— Ну, пока он в уши влезает — это еще полбеды. А что, если он в сердце влезет, да не вылезет? — Мирошниченко твердо глянул из-под набрякших век в глаза другу.

Тот даже остановился, пораженный его словами. Но тут же подумал: а что, если они преувеличили недостатки Кульницкого? Чужие грехи всегда кажутся тяжелее.

— Он больше в печенках сидит. До сердца ему далеко, да и ростом мелковат.

— Иголка тоже невелика, а попадет в кровь — и не знает человек, что смерть в себе носит. Ты Иван, подумай про Кульницкого, приглядись к нему. Правда, может, я и наговорил на него лишнее, больно уж задел меня за живое. Может, он просто карьерист, и все.

— А ты знаешь, что Ленин сказал о карьеристах? У них нет никаких идей, у них нет никакой честности… К Кульницкому я пригляжусь, жаль, далеконько он от меня. А теперь поищем, где же банда Горицвита перехватила.

Они расходятся и бредут по берегу, рассматривая следы. Обошли гранитную скалу, поднявшуюся над землей, как стиснутый мускулистый кулак.

Между пальцами у нее, словно живое красное знамя, покачивался куст рай-дерева.

Руденко залюбовался деревцем.

— И выросло чудом, и держится чудом.

Прошли еще немного, и на заросшем кустиками берегу заметили множество следов и стреляные гильзы.

— Вот отсюда бандиты стреляли по бедняге. — Свирид Яковлевич вздохнул.

Они побродили у воды, потом поднялись наверх, в поля. Там, на жирном черноземе, было много следов от копыт. Внимание Руденка привлекли две колесные колеи.

— Верно, бричка атамана или, скорее, того, кто привел сюда бандитов.

— В этот день куда-то выехал на бричке Варчук. Людям говорил, что к фельдшеру. Только к какому? — Глаза Мирошниченка сузились.

— А он вернулся от своего фельдшера или все еще лечится? — заинтересовался Руденко.

— Кажется, не вернулся.

— На левой передней ноге лошади разболталась подкова. — Иван Панасович показал на четко очерченный след. — На всякий случай сделаем оттиск. — Он очертил след носком сапога и пошел дальше. Его все больше занимал след брички, вернее — неровности правой колеи. — На правом заднем колесе, кажется, перекосилась шина?

Свирид Яковлевич присел над следом, удостоверился, что и в самом деле на оттиске остались причудливые узоры от сдвинутой шины.

— Бричек в селе с десяток, проверим все. Может, и доберемся до змеиного гнезда.

XXX

Варчук вышибал из коней все силы. Согнувшись над ними, он бил их то кнутом, то кнутовищем, облепленным шипучей пеной. Под Винницей кто-то стащил арапник. и Сафрону пришлось заплатить за паршивенький кнут целых пятьсот рублей. Он изломал на конских спинах сухое грабовое кнутовище, воровато срезал на глухом погосте гибкую вишенку, захлестнул ее петлей кнута, вскочил на передок, переломился надвое, и нежное деревце затанцевало на вороных.

Никогда он не был так жесток с лошадьми, как теперь. Надо же найти этого чертова Ярему Гуркала, которого леший понес из губкома в села. Варчук напал на его след на Мизяковских хуторах и подался дальше в глубь Побужья, приглядываясь ко всему темными, без блеска глазами: и здесь люди перемеряли землю, сеяли из рук в свежие наделы позднее зерно — чтоб их морозом прожгло.

Гуркала он застал на глухом хуторе, окруженном с трех сторон садом, а с четвертой прудом. И немало подивился тому, что высокое начальство сидит не в хате за важными бумагами, а в дубовой клети возле самогонного куба. На коленях у начальника маузер в деревянной кобуре, а на кобуре мисочка с закуской и зеленоватая стопка первача.

В клети полно дыму, и в дыму, словно в аду, снуют еще двое — они ухаживают за кубом и за высоким гостем. Лица у крестьян угодливые, у начальства — благосклонное. Гуркало не глядит на подошедшего Варчука, он указывает ему пальцем на чурбан, и Сафрон молча садится. Чьи-то руки протягиваются к нему из дыма со стопкой, куском хлеба и ветчиной, и все безмолвно поднимают стопки. Сафрону жутко от этого молчания: и впрямь точно в ад угодил. От дыма на глаза набегают слезы, капелька попадает в первач.

— Не разбавляй, милый человек, водку водой, не тот будет вкус, — поучительно произносит Гуркало, и за пеленой дыма раздается угодливый смешок.

— Теперь ее пьешь не с водой, а наполовину с кровью, — твердо отвечает Сафрон, и Гуркало с интересом окидывает его долгим взглядом.

— Припекло? — Он прощупывает Сафрона карими глазами, уже слегка помутившимися от хмеля.

Сафрон понимает, что в чаду сидят его незнакомые единомышленники, что слова его нравятся, и, не запинаясь, говорит:

— Ясное дело, припекло. Одну жаринку возьмешь и то с руки на руку перекидываешь, а ведь тут пригоршню жару в нутро кинули, оттуда не выхватишь руками.

— До чего ж человек верно говорит, — поддерживает его голос из-за пелены едкого дыма.

— Налейте ему, пускай гасит свой жар. — Решительная физиономия Гуркала с подкурчавленными бровями и задиристо приподнятым искривленным носом веселеет. Грубоватая кожа на его щеках ближе к вискам тоньше, сквозь нее просвечивает сетка бледно-синих жил. Он встает, и Варчуку сразу запоминается его фигура, похожая на опрокинутую островерхую копенку сена: ширь мощных плеч сходит книзу на нет или, быть может, так обрисовывают начальника широкий английский френч и узкие галифе в обтяжку.

Гуркало выходит из клети на широкий двор, за ним следует Сафрон.

— Ярема Иванович, — понизив голос, говорит он, — у меня к вам очень большая просьба.

— Сегодня, милейший, никаких просьб! Пить — пей, а дела на завтра. — Он трет платочком сизоватый румянец и улыбается, показывая лошадиные желтоватые зубы.

…И Сафрону пришлось пить чуть не целый день. Уже давно погасли, оделись в серую сорочку дрова под кубом, давно рассеялся в клети дым, давно свалились с ног мужики, хлопотавшие возле закваски, а Гуркало все перепивал Сафрона и все не мог перепить. Добро, что над головой висел прокопченный в трубе окорок. Все больше обнажая кость, новые знакомые выхватывали из середины сочные, прочесноченные куски мяса, забывали даже про хлеб. При такой закуске Сафрон и с чертом мог бы потягаться. Это нравилось начальству, и оно благосклонно улыбалось Варчуку.

— Вот это компаньон, а не черт-те что! — Гуркало кивнул на уснувших мужиков, которые защищались от кого-то и во сне, выставив острые локти. — Так что тебя пригнало сюда?

— Привез вам привет и кулек от Омеляна Крупьяка, — с готовностью ответил Сафрон, заметив, что у начальства от водки вздулись на висках жилы.

— От Омеляна? — Глаза Гуркала потрезвели, он покосился на мужиков и на дверь клети. — Когда видел его?

— Позавчера.

— Где он был? — быстрее заговорил Гуркало.

— Под Литыном.

— Давно его знаешь?

— С девятнадцатого. Когда наши отступали, подобрал его, раненного, в лесу и выходил на своем хуторе.

×
×