143  

– Вы сможете взять с собой остаток денег, полученных за него. Ведь во Франции нет валютных ограничений.

– Верно. Но если бы я продал его за доллары, то смог бы жить на них гораздо дольше. А так, наверно, очень скоро придется расстаться и с Гогеном.

– Розенфельд занялся своей спиртовкой. – Это уже последние, – продолжал он.

– Только три у меня и остались. Больше мне не на что жить. Работа? На нее я не рассчитываю. Чудес на свете не бывает… Только три картины. Одной меньше

– и жить останется меньше. – Несчастный и жалкий, он стоял перед своим чемоданом. – В Вене я прожил пять лет; дороговизны тогда еще и в помине не было, но все-таки это стоило мне двух Ренуаров и одной пастели Дега… В Праге я проел одного Сислея и пять рисунков: двух Дега, одного Ренуара и две сепии Делакруа. За рисунки мне почти ничего не дали. В Америке я мог бы прожить на них целый год. А теперь, – печально добавил он, – у меня остались только эти три картины. Еще вчера было четыре. Виза стоила мне, по крайней мере, двух лет жизни. Если не целых трех.

– У многих людей вообще нет картин, на которые они могли бы жить.

Розенфельд пожал острыми плечами.

– Для меня это слабое утешение.

– Да, конечно, – сказал Равик.

– С моими картинами я должен пережить войну. А война будет долгая.

Равик ничего не ответил.

– Так утверждает Крыса, – сказал Розенфельд. – И притом Майер не уверен, что сама Америка останется в стороне.

– Куда же он тогда подастся? Больше вроде бы и некуда.

– Этого он и сам не знает. Подумывает о Гаити. По его мнению, маленькая негритянская республика вряд ли ввяжется в войну. – Розенфельд говорил совершенно серьезно. – А не то поедет в Гондурас. Небольшое южноамериканское государство. Или в Сан-Сальвадор. А то и в Новую Зеландию.

– В Новую Зеландию? Это довольно далеко, вам не кажется?

– Далеко? – повторил Розенфельд и хмуро усмехнулся. – Смотря от чего далеко?

XXVII

Море. Море грохочущей тьмы, ударяющей со всего размаху в барабанные перепонки. Затем пронзительный звонок во всех отсеках ревущего, тонущего корабля… Снова звонок – и ночь. Сквозь исчезающий сон проступает побледневшее знакомое окно… Снова звонок… Телефон.

Равик снял трубку.

– Алло?

– Равик…

– Что случилось? Кто говорит?

– Неужели ты не узнаешь меня?

– Да, теперь узнал. Что случилось?

– Ты должен приехать! Быстро! Сейчас же!

– Что произошло?

– Приезжай, Равик! Я сама не знаю, что это такое!

– Но что же все-таки произошло?

– Не знаю! Мне страшно! Приезжай! Приезжай сейчас же! Помоги мне, Равик! Приезжай!

В трубке щелкнуло. Равик ждал. Раздались гудки: Жоан повесила трубку. Равик долго смотрел на телефон, смутно черневший в белесоватом сумраке комнаты. Накануне вечером он принял снотворное, и теперь голова у него была словно ватой набита. Сначала Равик решил, что звонит Хааке, и, лишь поглядев на окно, сообразил, что находится в «Энтернасьонале», а не в «Принце Уэльском».

Он взглянул на часы. Светящиеся стрелки показывали четыре часа двадцать минут. Он вскочил с постели…

Когда он встретил Хааке в ресторане, Жоан говорила ему что-то об опасности, о страхе… А что, если… Все возможно! Мало ли глупостей творится на свете? Он быстро собрал все необходимое и оделся.

На ближайшем углу ему попалось такси. На плечах у шофера лежал маленький пинчер, напоминая меховой воротник. При каждом толчке машины пинчер вздрагивал. Это раздражало Равика. Ему хотелось сбросить собаку на сиденье. Но он хорошо знал причуды парижских шоферов.

Машина, погромыхивая, катила сквозь теплую июльскую ночь. Слышался слабый запах робко дышащей листвы – где-то отцветали липы. Зыбкие тени, небо в звездах, словно в цветах жасмина, и между звездами самолет с зелеными и красными мигающими огнями, точно тяжелый, свирепый жук, залетевший в рой светлячков; пустынные улицы, гудящая пустота, двое пьяных, горланящих песню, звуки аккордеона из погребка… У Равика вдруг перехватило дыхание. Его обуял страх. Скорее, скорее!.. Если только еще не поздно…

Дом. Теплая сонная темнота. Спускающийся лифт – медленно ползущее светящееся насекомое. Только взбежав на второй этаж, Равик опомнился и спустился вниз, – при всей своей медлительности лифт двигался все-таки быстрее, чем он.

Игрушечный парижский лифт! Скользящая вверх и вниз крохотная камера-одиночка, скрипучая, покряхтывающая, открытая сверху и по бокам; только пол, железные прутья ограждения, две лампочки – одна почти что перегорела, другая, тускло мерцающая лампочка, неплотно ввернута в патрон… Наконец последний этаж. Равик отодвинул решетку, позвонил. Жоан открыла ему. Равик быстро оглядел ее. Никаких следов крови. Лицо спокойное.

  143  
×
×