159  

– Ты узнаешь меня, Хааке? Ты знаешь, кто я такой?

Он видел перед собой красное лицо.

– Нет, не узнаю… Кто вы?.. Разве мы с вами уже встречались?

– Да, встречались.

– Когда? И даже были на ты?.. Может, в кадетском корпусе?.. Что-то не припоминаю.

– Ах, не припоминаешь, Хааке. Нет, не в кадетском корпусе. Мы встретились гораздо позже.

– Позже? Но ведь вы все время жили за границей. А я – в Германии. Только последние два года я стал наезжать сюда, в Париж. Может, мы выпивали где-нибудь вместе?

– Нет, не выпивали. И не здесь состоялось наше знакомство, Хааке. Там, в Германии!

Шлагбаум. Железнодорожные рельсы. Маленький садик, заросший розами, флоксами и подсолнухом. Остановка. Какой-то одинокий черный поезд пыхтит сквозь бесконечное утро. В ветровом стекле машины отражаются воспаленные глаза. Когда он открывал багажник, в них попала пыль.

– В Германии? Ну конечно. На одном из съездов национал-социалистической партии. В Нюрнберге. Теперь, кажется, припоминаю. В здании «Нюрнберг хоф»?

– Нет, Хааке, – медленно проговорил Равик в ветровое стекло, чувствуя, как в нем поднимается тяжелая волна воспоминания. – Не в Нюрнберге. В Берлине.

– В Берлине? – На вздрагивающем лице с синевой под глазами появился оттенок шутливого нетерпения. – Ну-ка, выкладывайте, в чем дело! Только не напускайте столько тумана, не затягивайте эту пытку! При каких обстоятельствах? Снова волна, поднимающаяся откуда-то из-под земли, бегущая вверх по рукам.

– На пытке, Хааке! Вот именно! На пытке!

Неуверенный, осторожный смешок.

– Это скверная шутка, уважаемый.

– На пытке, Хааке! Теперь ты узнаешь меня?

Еще более неуверенный, осторожный, почти угрожающий смешок.

– Нет, не узнаю. Я встречал тысячи людей, не могу же я запомнить каждого в отдельности. А если вы намекаете на тайную государственную полицию…

– Да, Хааке. Я говорю о гестапо.

Пожимает плечами. Настораживается.

– Если вас там когда-нибудь допрашивали…

– Да. Теперь вспоминаешь?

Снова пожимает плечами.

– Разве всех упомнишь? Мы допрашивали тысячи людей…

– Допрашивали?! Мучили, избивали до потери сознания, отшибали почки, ломали кости, швыряли в подвалы, как мешки, вновь выволакивали на допрос, раздирали лица, расплющивали мошонки – и все это вы называете «допрашивали»! Хриплые, отчаянные стоны тех, кто больше не мог уже кричать… «Допрашивали»! Беззвучные рыдания между двумя обмороками, удары сапогом в живот, резиновые дубинки, плети… И все это вы называете столь невинным словом «допрашивали"!

Равик не отрываясь глядел в невидимое лицо за ветровым стеклом. Сквозь это лицо бесшумно скользил пейзаж, пшеничные и маковые поля, шиповник… Он не сводил глаз с этого лица, его губы шевелились, и он говорил все, что хотел и должен был рано или поздно высказать.

– Не смей шевелить руками, или я пристрелю тебя! Помнишь маленького Макса Розенберга? Истерзанный, он лежал рядом со мной в подвале и пытался размозжить себе голову о цементную стену, чтобы его перестали «допрашивать». За что же его «допрашивали»? За то, что он был демократом! А помнишь Вильмана? Он мочился кровью и вернулся в камеру без зубов и без глаза после двухчасового «допроса». За что? За то, что он был католиком и не верил, что ваш фюрер – новоявленный мессия. А Ризенфельд? Голова и спина его напоминали куски сырого мяса. Он умолял нас перегрызть ему вены, потому что сам он сделать этого не мог – у него не осталось зубов после того, как ты «допросил» его; ведь он был против войны, и не верил, что бомбы и огнеметы – высшее достижение цивилизации. Вы «допрашивали»! Да, вы «допрашивали» тысячи… Не смей двигать руками, мерзавец! А теперь я наконец, добрался до тебя, мы отъедем с тобой куда-нибудь подальше, я доставлю тебя в одинокий дом с толстыми стенами и начну тебя там «допрашивать» – медленно-медленно, дни и ночи напролет, по той же самой системе, по какой ты «допрашивал» Розенберга, Вильмана и Ризенфельда. А потом, после всего…

Внезапно Равик заметил, что машина несется с безумной скоростью. Он сбавил ход. Дома. Деревья. Собаки. Куры. Вытянув шеи, закинув головы, скачут по лугу лошади, словно где-то рядом раскинулось стойбище кочевников. Кентавры, жизнь, бьющая через край. Смеющаяся женщина несет корзину с бельем. На веревках висят простыни и разноцветное белье – стяги незыблемого счастья. У крыльца играют дети. Он видел все это как бы сквозь стеклянную стену – очень близко и невероятно далеко. Красота, покой и невинность – это до боли волнует душу, но оно ушло от него навсегда, навеки, и все из-за одной только ночи. Но сожалений он не испытывал: так случилось, и ничего тут не изменить…

  159  
×
×