171  

– Кто знает, как еще все обернется. Не пришлось бы нам пожалеть о старом «Энтернасьонале».

Сельма Штерн уже забралась в фургон. Холостяк Штольц не простился ни с кем. Он уезжал в Америку: у него была всего лишь португальская виза. Это казалось ему слишком незначительным поводом для торжественного прощания. Только когда машина тронулась, он слегка помахал рукой. Оставшиеся напоминали стайку кур под дождем.

– Пошли, – сказал Морозов Равику. – Скорее в «катакомбу»! Без кальвадоса тут не обойтись!

Едва они сели за столик, как появились остальные. Казалось, в столовую медленно влетели гонимые ветром листья. Два бледных раввина с трясущимися бородками, Визенхоф, Рут Гольдберг, шахматист-автомат Финкенштейн, фаталист Зейденбаум, несколько супружеских пар, пятеро или шестеро детей, владелец полотен импрессионистов Розенфельд, которому так и не удалось уехать, двое подростков и еще какие-то очень старые люди.

Время ужина еще не наступило, но никому не хотелось возвращаться в свои унылые номера. Все сгрудились в столовой, тихие и почти покорившиеся судьбе. Каждый изведал в жизни столько горя, что будущее казалось уже почти безразличным.

– Аристократия отбыла, – сказал Зейденбаум. – Теперь здесь остались одни лишь приговоренные к пожизненному заключению и к смертной казни. Избранный народ! Любимцы Иеговы. Специально предназначенные для погромов. Да здравствует жизнь!

– В запасе еще Испания, – сказал Финкенштейн. На столе перед ним лежала шахматная доска и газета «Матэн» с шахматной задачей.

– Испания? Как же! Фашисты расцелуют каждого еврея, едва он переступит границу.

Толстая, но необыкновенно проворная офици+нтка принесла кальвадос. Зейденбаум надел пенсне.

– Даже по-настоящему напиться почти никто из нас не умеет, – заявил он.

– Забыть обо всем хотя бы на одну ночь. Потомки Агасфера! В наши дни этот старый бродяга давно бы впал в отчаяние:

без документов ему бы и шагу не дали ступить.

– Выпейте с нами рюмочку, – сказал Морозов. – Очень хороший кальвадос. Хозяйка об этом, к счастью, не догадывается. Иначе непременно взвинтила бы цену.

Зейденбаум отрицательно покачал головой.

– Я не пью.

Неожиданно Равик заметил давно не бритого человека, который то и дело доставал из кармана зеркальце и гляделся в него.

– Кто это? – спросил он Зейденбаума. – Я его здесь ни разу не видел.

Зейденбаум скривил губы.

– Это новоявленный Гольдберг.

– То есть как? Неужели вдова Гольдберга снова вышла замуж? Так быстро?

– Нет. Она просто продала паспорт покойного мужа. За две тысячи франков. У старика Гольдберга была седая борода, поэтому и приходится отращивать бороду. Внешнее сходство обязательно – на паспорте фотография. Глядите, он непрестанно дергает свою щетину. Боится пользоваться паспортом до тех пор, пока не отрастет борода. Старается обогнать время.

Равик взглянул на мужчину, нервно теребившего щетину на подбородке и поминутно заглядывавшего в зеркальце.

– В крайнем случае скажет, что спалил себе бороду.

– Неплохая идея. Надо его надоумить. – Зейденбаум снял пенсне и стал раскачивать его на цепочке. – Получается довольно скверная история, – улыбнулся он. – Две недели назад это была просто коммерческая сделка. А теперь Визенхоф уже ревнует, да и сама Рут порядком сконфужена. Демоническая власть документа – ведь по паспорту он ей муж.

Зейденбаум встал и подошел к новоявленному Гольдбергу.

– Демоническая власть документа!. Хорошо сказано, – обратился Морозов к Равику. – Что ты сегодня делаешь?

– Кэт Хэгстрем отплывает вечером на «Нормандии». Я отвезу ее в Шербур. У нее своя маши – на. Потом доставлю машину обратно и сдам хозяину гаража. Кэт продала ее.

– А Кэт не повредит такой длинный путь?

– Нет, почему же? Теперь уже безразлично, что она будет делать. На теплоходе есть хороший врач. А в Нью-Йорке… – Равик пожал плечами и допил свой кальвадос.

Затхлый воздух «катакомбы» сдавливал грудь. Столовая была без окон. Под запыленной, чахлой пальмой сидели два старика – муж и жена. Оба погрузились в печаль, обступившую их непроницаемой стеной. Они неподвижно сидели, взявшись за руки, и казалось, уже никогда не встанут.

Равику вдруг почудилось, будто в этом подвале, лишенном света, скопилось все горе мира. Желтые, увядшие груши электрических лампочек, висевшие под потолком, сочились каким-то болезненным светом, и от этого помещение выглядело еще более безутешным. Молчание, шепот, шуршание документов и денег, пересчитываемых в сотый раз, бессмысленное сидение на месте, беспомощное ожидание конца, крупица судорожного мужества, жизнь, тысячекратно униженная и теперь окончательно загнанная в тупик, отчаявшаяся и изнемогающая… Он явственно ощутил все это, услышал запах этой жизни, запах страха – последнего, огромного, молчаливого страха. До чего же был знаком ему этот запах! Концентрационный лагерь… Людей хватали на улицах, вытаскивали ночью из постелей. Загнанные в бараки, они с трепетом ожидали, что с ними произойдет…

  171  
×
×