174  

Равик знал, что такое опасность, знал, куда идет, и также знал, что уже завтра он будет обороняться… Но в эту ночь, в час возвращения с берегов потерянного Арарата туда, где уже слышен гул надвигающейся катастрофы, все внезапно стало совсем непривычным, лишилось прежнего смысла:

опасность продолжала оставаться опасностью и все же не была ею; судьба была и жертвой и божеством, которому приносятся жертвы. А завтрашний день казался каким-то совсем неведомым миром.

Все было хорошо. И то, что произошло, и то, что еще произойдет. Всего было достаточно. А наступит конец – что ж, пусть! Одного человека он любил и потерял. Другого – ненавидел и убил. Оба освободили его. Один воскресил его чувства, другой – погасил память о прошлом. Не осталось ничего незавершенного. У него больше не было ни желаний, ни ненависти, ни жалоб. Если что-то должно начаться вновь – пусть начинается. Можно начинать, когда ничего не ждешь, можно начинать. К тому же на его стороне простая сила опыта, и она не пропала, а, напротив, только возросла. Пепелище расчищено, парализованные участки ожили вновь, цинизм превратился в силу. Все это было хорошо.


За Канном ему встретились лошади. Бесчисленные силуэты лошадей под призрачным лунным светом. Затем потянулись маршевые колонны, шеренгами по четыре. Мужчины с узелками, картонными коробками, свертками. Всеобщая мобилизация началась.

Они двигались почти бесшумно. Никто не пел. Никто не разговаривал. Следуя справа по обочине, чтобы не мешать движению автомобилей, молча брели сквозь ночь эти колонны теней.

Равик обгонял их одну за другой. Кони, подумал он. Кони, как в 1914 году. Танков нет. Одни только кони.

Ом остановился у бензоколонки заправить машину. В окнах домов маленькой деревушки еще горел свет, но кругом было тихо. Через деревню прошла колонна. Люди смотрели ей вслед. Никто даже не махнул рукой.

– Завтра и мне идти, – сказал человек у бензоколонки. У него было ясное, загорелое лицо крестьянина. – Отца убили в прошлую войну. Деда в семьдесят первом году. А завтра и мне идти. Всегда одно и то же. Уже несколько сотен лет. И ничто не помогает, снова и снова нам приходится идти.

Он оглядел старенькую бензопомпу, маленький домик и женщину, стоявшую рядом с ним.

– Двадцать восемь франков тридцать сантимов, мсье. Снова пейзаж. Луна. Колонны мобилизованных. Кони. Молчание. Равик затормозил перед маленьким рестораном. На улице стояло два столика. Хозяйка заявила, что еды никакой нет. Но Равик хотел есть, несмотря ни на что. А во Франции омлет с сыром не считается ужином. В конце концов в придачу к омлету удалось выпросить салат, кофе и графин вина.

Равик сидел один перед розовым домиком и ел. Над лугами клубился туман. Квакали лягушки. Было очень тихо. Только где-то в верхнем этаже говорило радио. Голос диктора – успокаивающий, уверенный и никчемный. Все слушали его, но никто ему не верил.

Равик расплатился.

– Париж затемнен, – сказала хозяйка. – Только что передавали.

– В самом деле?

– Да. Опасаются воздушных налетов. Обычная предосторожность. По радио говорят, что все делается только из предосторожности. Войны, говорят, не будет. Идут, мол, переговоры. А вы как считаете?

– Я не думаю, чтобы дело дошло до войны. – Равик не знал, что еще ответить.

– Дай-то Бог. А что толку? Немцы захватят Польшу. Потом потребуют Эльзас-Лотарингию. Потом колонии. Потом еще что-нибудь. И так без конца, пока мы не сдадимся или не начнем воевать. Уж лучше сразу.

Хозяйка медленно пошла к дому. По шоссе спускалась новая колонна.


Красноватое зарево Парижа на горизонте. Затемнение… Париж – и затемнение! Впрочем, чему удивляться: вот-вот объявят войну. И все-таки странно: Париж погрузится в темноту. Словно погаснет светоч мира.

Пригороды. Сена. Путаница маленьких переулков. Прямая, как стрела, авеню, ведущая к Триумфальной арке. Бледная, пока еще освещенная туман – ным светом площадь Этуаль. За аркой – Елисейские Поля, все еще также в блеске и переливах огней.

Равик облегченно вздохнул. Он продолжал ехать по городу и вдруг увидел

– тьма действительно уже начала окутывать Париж. Словно короста на блестящей, глянцевитой коже, то здесь, то там проступали болезненные пятна тьмы. Пестрая мозаика световых реклам, во многих местах разъеденная длинными тенями, угрожающе притаившимися меж немногих робких огней – красных, белых, синих и зеленых. Отдельные улицы уже ослепли, словно по ним проползли толстые черные змеи и раздавили блеск и сияние. Авеню Георга Пятого была уже затемнена; на авеню Монтеня гасли последние фонари; здания, с которых по ночам устремлялись к звездам каскады света, теперь таращились в полумрак голыми, серыми фасадами. Половина авеню Виктора-Эммануила погрузилась в темноту; другая еще была освещена. Парализованное тело, охваченное агонией, подумал Равик. Одна его часть уже мертва, другая еще живет. Болезнь просачивалась повсюду, и когда Равик вернулся на площадь Согласия, ее огромный круг тоже был мертв.

  174  
×
×