141  

x x x

Я иду в контору.

— Входи, — кричит из своей комнаты Георг, услышав мои шаги.

Я открываю дверь и останавливаюсь, изумленный. Георг сидит в своем кресле, обложенный, как обычно, иллюстрированными журналами. Кружок, изучающий великосветскую жизнь, членом которого он является, прислал ему как раз новую пищу. Однако не это главное: он сидит в смокинге, в крахмальной сорочке и даже в белом жилете — прямо картинка из журнала «Холостяк».

— Значит, все-таки решился! — говорю я. — Предостережения своего инстинкта ты принес в жертву жажде удовольствий. Это же смокинг вдовы!

— Ничего подобного! — Георг самодовольно потягивается. — Вот пример того, насколько женщины изобретательнее нас. Это другой смокинг. Вдова обменяла свой у портного и таким образом расплатилась со мной, не задевая моей чувствительности. Видишь — смокинг вдовы был на дешевом атласе, а этот на чистом шелку. И под мышками меньше жмет. А цена из-за инфляции в золотых марках та же; и этот элегантнее. Так, в виде исключения, даже чувствительность бывает вознаграждена.

Я рассматриваю Георга. Смокинг хорош, но не нов. Я не хочу сбивать с толку Георга и утверждать, что и этот, вернее всего, принадлежал покойнику. Да и что, в сущности, не получено нами от покойников? Наш язык, наши привычки, наши познания, наше отчаянье — все! На фронте, особенно в последний год войны, Георг носил столько мундиров, снятых с умерших, порой еще в пятнах крови и с залатанными дырками от пуль, что в нем теперь говорит уже не только неврастеническая чувствительность, а протест и жажда мира. И воплощением мирной жизни является для него то, что можно уже не носить одежды покойников.

— Что поделывают киноактрисы Хенни Портер, Эрна Морена и несравненная Лиа де Путти? — осведомляюсь я.

— У них те же заботы, что и у нас! — отвечает Георг. — Они стараются как можно скорее перевести деньги в реальные ценности — в машины, меха, тиары, собак, дома, акции, вложить в производство фильмов, — но только им это сделать легче, чем нам.

Он любовно рассматривает фотографию из жизни Голливуда. Это бал неописуемой элегантности. На мужчинах, подобно Георгу, смокинги и фраки.

— Когда у тебя наконец будет фрак? — спрашиваю я.

— После того, как я побываю на первом балу в смокинге. Для этого я удеру в Берлин. На три дня. В один прекрасный день, когда инфляция кончится и деньги опять станут деньгами, а не водой. Пока я, как видишь, готовлюсь.

— Тебе еще нужны лакированные туфли, — заявляю я, почему-то раздраженный самодовольством этого светского льва.

Георг извлекает из жилетного кармана знаменитую золотую монету в двадцать марок, подбрасывает ее и безмолвно опускает в карман. Я разглядываю его, и меня гложет зависть. А он сидит с беззаботным видом, из бокового кармана торчит сигарета, и она не будет горька, словно желчь, как сигара, поднесенная мне Вернике. На той стороне улицы живет Лиза, и она влюблена в него просто потому, что он родился в семье, имевшей торговое дело, а ее отец существовал на случайные заработки. Она девочкой восхищалась Георгом, его белым отложным воротником и матросской шапочкой на тогда еще густых кудрях; а ей приходилось донашивать платья, перешитые из материнских. Так это восхищение в ее душе и осталось. Георгу уже не нужно делать никаких дополнительных усилий, чтобы покорить ее. Лиза, вероятно, даже не замечает, что он облысел: для нее он все тот же буржуазный принц в матросском костюмчике.

— Тебе-то хорошо, — говорю я.

— Это заслуженно, — отвечает Георг и захлопывает модный журнал. Затем берет с подоконника банку шпротов и указывает на полбулки и кусок масла.

— Как ты насчет того, чтобы скромно поужинать, наблюдая ночную жизнь заурядного города?

Это те самые шпроты, от созерцания которых в витрине на Гроссештрассе у меня слюнки потекли. А сейчас я их видеть не могу.

— Удивляюсь тебе, — говорю я. — Почему ты ужинаешь? Почему, имея столь роскошный смокинг, не «динируешь» в бывшем отеле «Гогенцоллерн» или теперешнем «Рейхсгофе»? Икра и устрицы?

— Люблю контрасты, — заявляет Георг. — Разве я мог бы иначе жить, оставаясь только торговцем надгробиями, тоскующим по высшему обществу?

Он стоит у окна во всей своей красе. С той стороны улицы вдруг доносится хриплое восторженное восклицание. Георг повертывается анфас и засовывает руки в карман, чтобы лучше был виден белый жилет. А Лиза тает, насколько она может таять. Она завертывается в кимоно, исполняет нечто вроде арабского танца, сбрасывает кимоно и вдруг, нагая, выступает темным силуэтом на фоне освещенного окна, снова набрасывает кимоно, ставит лампу рядом с собой, и вот она опять перед нами — смуглая и горячая, вся покрытая летящими журавлями, и на ее жадных губах появляется белозубая улыбка, словно она держит во рту гардению. Георг принимает поклонение, точно паша, и предоставляет мне принимать участие в этой сцене, как будто я евнух, который в счет не идет. Этим мгновением он снова надолго закрепляет в душе Лизы образ мальчика в матроске, некогда столь импонировавшего оборванной девчонке. Притом Лизу, которая чувствует себя как дома в «Красной мельнице» среди спекулянтов, смокингом не удивишь; но на Георге это, конечно, нечто совсем другое. Он — как чистое золото.

  141  
×
×