39  

Генрих спросил:

– Так вы пришли нас убить?

В разговор вступила королева-мать:

– Король вовсе не намерен убивать своих родственников. Его величество просто хочет сказать, что он думает.

– А думаю я вот что! – крикнул Карл и вытащил шпагу. При виде блестящей стали глаза его засверкали. Он демонически засмеялся и приставил острие шпаги к горлу Генриха. – Месса, смерть или Бастилия. Делай выбор, кузен. Что?

Генрих инстинктивно отпрянул от шпаги. Сердце его колотилось. Он подумал: «О, Бог гугенотов и католиков, как я люблю жизнь! Разве я должен ее терять только потому, что не хочу слушать мессу?»

– Ваше величество, – проговорил он, – по-моему, вам следует немного подумать. Я ваш кузен, а после женитьбы стал вашим братом. Разве вам хочется, чтобы на вашей совести была моя кровь? Разве вам хочется, чтобы моя душа до самой смерти вас преследовала?

Карл убрал шпагу, стало видно, что он испугался. Карл боялся всего сверхъестественного, и слова Генриха о преследующей его душе возымели нужный эффект.

Он повернулся к Конде. Юный принц, потрясенный известием о гибели вождей гугенотов, твердо решил стоять на своем.

– Я предпочитаю умереть, но не предам мою веру! – воскликнул он.

Карл крикнул от ярости, опять поднял шпагу, но его остановил насмешливый взгляд Генриха Наваррского.

– Даю вам три дня, – заявил король. – Три дня на размышление, а потом мы с вами поговорим. Месса, смерть или Бастилия.

Генрих вздохнул с облегчением. Им дали отсрочку. Три дня жизни. О, гораздо больше. Стоит ли умирать за веру? У него ее и нет. Он верит исключительно только в себя и свое будущее.


Конде ходил взад-вперед по комнате.

– Что такое смерть, кузен? – размышлял он. – Если нам суждено умереть, мы должны встретить смерть достойно.

– Мы слишком молоды, чтобы умирать, – задумчиво ответил Генрих.

– Более достойной смерти нельзя и желать.

– По-моему, смерть никогда не бывает достойной.

– А смерть адмирала?

– Достойная? Застали врасплох в чьей-то спальне. Отрубили голову, а тело выбросили из окна. Как ты думаешь, кузен, что они делают с его телом? Вряд ли отдают ему почести. И ты это называешь достойной смертью?

– Колиньи погиб за веру. Он мог уехать из Парижа. Его предупреждали об опасности, но адмирал предпочел остаться.

– Он не мог предвидеть такого конца, кузен. А если бы мог его предугадать, возможно, предпочел бы уехать.

– Ты удивляешь меня.

– А ты меня – вовсе нет.

– Значит, ты пойдешь у них на поводу? Предашь истинную веру и станешь католиком?

– Если приходится выбирать между мессой и смертью, то я предпочитаю мессу. И ты тоже.

– Колиньи…

– Был стариком. А мы молоды. Когда я доживу до его лет, то, возможно, не стану так цепляться за жизнь. А сейчас я не хочу умирать. Я люблю этот мир и все, что он может мне предложить. Почему я должен бросить все это во имя догмы, которая, между нами, кузен, по-моему, не содержит ничего такого, из-за чего именно ей надо поклоняться. Я не религиозный фанатик, кузен. Я просто человек.

– Я не знал, что ты такой… слабак.

– Я знаю себя. И всегда лучше самому знать себя, чем если тебя будут знать другие. Послушай: в ближайшее время я стану католиком. И ты тоже, кузен. И ты тоже.

– Никогда! – воскликнул Конде.

Генрих поднял брови и саркастически усмехнулся.


Ужасные события тех августовских дней уходили в прошлое, перестали быть единственной темой разговоров во Франции и во всем мире, но они никогда не будут забыты. Королеву-мать, которую все обвиняли за это кровопролитие, – и во всех несчастьях, выпавших на долю страны, – ненавидели еще сильнее и открыто называли царицей Иезавелью.[3] Король то впадал в меланхолию, то с ним случались приступы маниакальной ярости. Иногда он начинал причитать и говорить, что призраки Колиньи и его дорогого Ларошфуко преследуют его по ночам в спальне, их тела залиты кровью, и другие жертвы тоже находятся с ними рядом. Они обвиняют его, короля, и теперь он уже никогда больше не будет счастлив. Няня, добрая жена и возлюбленная Мари Туше старались его утешить, но это удавалось им лишь на короткое время, а потом вопли и стенания возобновлялись.

Во дворе стояла мрачная тишина, и все попытки устроить какое-то веселье заканчивались неудачами. Было слишком много гнетущих воспоминаний.

Единственным человеком, который выглядел беззаботным, был Генрих Наваррский. По сути, он был пленником, потому что ему не разрешалось покидать двор. У гугенотов, которые теперь более чем когда-либо нуждались в вожде, он вызывал разочарование. Они решили, что он никогда не сможет повести их за собой, и спрашивали себя, что бы подумала его мать и как бы она страдала, если бы увидела его теперь.


  39  
×
×