155  

Краснухин откидывается на спинку кресла и, закрыв глаза, погружается в обдумывание темы. Ему слышно, как жена шлепает туфлями и колет лучину для самовара. Она еще не совсем проснулась, это видно из того, что самоварная крышка и нож то и дело валятся из рук. Скоро доносится шипение самовара и поджариваемого мяса. Жена не перестает колоть лучину и стучать около печки заслонками, вьюшками и дверцами. Вдруг Краснухин вздрагивает, открывает испуганно глаза и начинает нюхать воздух.

— Боже мой, угар! — стонет он, страдальчески морща лицо. — Угар! Эта несносная женщина задалась целью отравить меня! Ну, скажите же, бога ради, могу ли я писать при такой обстановке?

Он бежит в кухню и разражается там драматическим воплем. Когда, немного погодя, жена, осторожно ступая на цыпочках, приносит ему стакан чаю, он по-прежнему сидит в кресле, с закрытыми глазами, и погружен в свою тему. Он не шевелится, слегка барабанит по лбу двумя пальцами и делает вид, что не слышит присутствия жены… На лице его по-прежнему выражение оскорбленной невинности.

Как девочка, которой подарили дорогой веер, он, прежде чем написать заглавие, долго кокетничает перед самим собой, рисуется, ломается… Он сжимает себе виски, то корчится и поджимает под кресло ноги, точно от боли, то томно жмурится, как кот на диване… Наконец, не без колебания, протягивает он к чернильнице руку и с таким выражением, как будто подписывает смертный приговор, делает заглавие…

— Мама, дай воды! — слышит он голос сына.

— Тссс! — говорит мать. — Папа пишет! Тссс…

Папа пишет быстро-быстро, без помарок и остановок, едва успевая перелистывать страницы. Бюсты и портреты знаменитых писателей глядят на его быстро бегающее перо, не шевелятся и, кажется, думают: «Эка, брат, как ты насобачился!»

— Тссс! — скрипит перо.

— Тссс! — издают писатели, когда вздрагивают вместе со столом от толчка коленом.

Вдруг Краснухин выпрямляется, кладет перо и прислушивается… Он слышит ровный, монотонный шёпот… Это в соседней комнате жилец, Фома Николаевич, молится богу.

— Послушайте! — кричит Краснухин. — Не угодно ли вам потише молиться? Вы мешаете мне писать!

— Виноват-с… — робко отвечает Фома Николаевич.

— Тссс!

Исписав пять страничек, Краснухин потягивается и глядит на часы.

— Боже, уже три часа! — стонет он. — Люди спят, а я… один я должен работать!

Разбитый, утомленный, склонив голову набок, он идет в спальню, будит жену и говорит томным голосом:

— Надя, дай мне еще чаю! Я… ослабел!

Пишет он до четырех часов и охотно писал бы до шести, если бы не иссякла тема. Кокетничанье и ломанье перед самим собой, перед неодушевленными предметами, вдали от нескромного, наблюдающего ока, деспотизм и тирания над маленьким муравейником, брошенным судьбою под его власть, составляют соль и мед его существования. И как этот деспот здесь, дома, не похож на того маленького, приниженного, бессловесного, бездарного человечка, которого мы привыкли видеть в редакциях!

— Я так утомлен, что едва ли усну… — говорит он, ложась спать. — Наша работа, эта проклятая, неблагодарная, каторжная работа, утомляет не так тело, как душу… Мне бы бромистого калия принять… Ох, видит бог, если б не семья, бросил бы я эту работу… Писать по заказу! Это ужасно!

Спит он до двенадцати или до часу дня, спит крепко и здорово… Ах, как бы еще он спал, какие бы видел сны, как бы развернулся, если бы стал известным писателем, редактором или хотя бы издателем!

— Он всю ночь писал! — шепчет жена, делая испуганное лицо. — Тссс!

Никто не смеет ни говорить, ни ходить, ни стучать. Его сон — святыня, за оскорбление которой дорого поплатится виновный!

— Тссс! — носится по квартире. — Тссс!

На мельнице *

Мельник Алексей Бирюков, здоровенный, коренастый мужчина средних лет, фигурой и лицом похожий на тех топорных, толстокожих и тяжело ступающих матросов, которые снятся детям после чтения Жюля Верна, сидел у порога своей хижины и лениво сосал потухшую трубку. На этот раз он был в серых штанах из грубого солдатского сукна, в больших тяжелых сапогах, но без сюртука и без шапки, хотя на дворе стояла настоящая осень, сырая и холодная. Сквозь расстегнутую жилетку свободно проникала сырая мгла, но большое, черствое, как мозоль, тело мельника, по-видимому, не ощущало холода. Красное, мясистое лицо его по обыкновению было апатично и дрябло, точно спросонок, маленькие, заплывшие глазки угрюмо исподлобья глядели по сторонам то на плотину, то на два сарая с навесами, то на старые, неуклюжие ветлы.


  155  
×
×