98  

Она спохватилась, что мечтает…

— Послушай, одна я не поеду! — сказала она. — Ты должен со мной ехать!

— Фантазия, Софочка! — вздохнул Лубянцев. — Надо быть серьезной и желать только возможного.

«Поедешь, когда узнаешь!» — подумала Софья Петровна.

Решив уехать во что бы то ни стало, она почувствовала себя вне опасности; мысли ее мало-помалу пришли в порядок, она повеселела и даже позволила себе обо всем думать: как ни думай, ни мечтай, а всё равно ехать! Пока спал муж, мало-помалу наступал вечер… Она сидела в гостиной и играла на пианино. Вечернее оживление за окнами, звуки музыки, но, главное — мысль, что она умница, справилась с бедой, окончательно развеселили ее. Другие женщины, — говорила ей покойная совесть, — в ее положении наверное бы не устояли и закружились вихрем, а она едва не сгорела со стыда, страдала и теперь бежит от опасности, которой, быть может, и нет! Так ее умиляли ее добродетель и решимость, что она даже раза три на себя в зеркало взглянула.

Когда стемнело, пришли гости. Мужчины сели в столовой играть в карты, дамы заняли гостиную и террасу. Позднее всех явился Ильин. Он был печален, угрюм и как будто болен. Как сел в угол дивана, так не поднимался во весь вечер. Обыкновенно веселый и разговорчивый, на этот раз он всё время молчал, хмурился и почесывал около глаз. Когда приходилось отвечать на чей-нибудь вопрос, он через силу улыбался одной только верхней губой и отвечал отрывисто, со злобой. Раз пять он сострил, но остроты его вышли жестки и дерзки. Софье Петровне казалось, что он близок к истерике. Только теперь, сидя за пианино, она впервые ясно сознала, что этому несчастному человеку не до шуток, что он болен душой и не находит себе места. Ради нее он губит лучшие дни своей карьеры и молодости, тратит последние деньги на дачу, бросил на произвол судьбы мать и сестер, но главное — изнемогает в мученической борьбе с самим собою. Из простого обиходного человеколюбия следовало бы отнестись к нему серьезно…

Она сознала всё это ясно, до боли в сердце, и если бы в это время она подошла к Ильину и сказала ему «нет!», то в голосе ее была бы сила, которой трудно было бы ослушаться. Но она не подошла и не сказала, да и не подумала об этом… Мелочность и эгоизм молодой натуры никогда, кажется, не сказались в ней так сильно, как в этот вечер. Она сознавала, что Ильин несчастлив и сидит на диване, как на угольях, ей было больно за него, но в то же время присутствие человека, который любит ее до страдания, наполняло ее душу торжеством, ощущением своей силы. Она чувствовала свою молодость, красоту, неприступность и — благо решила уехать! — дала себе в этот вечер волю. Она кокетничала, без умолку хохотала, пела с особенным чувством и вдохновенно. Всё ее веселило, и всё ей было смешно. Смешило ее воспоминание о случае у скамьи, о глядевшем часовом. Смешны ей были гости, дерзкие остроты Ильина, булавка на его галстуке, которой она раньше никогда не видала. Булавка изображала красную змейку с алмазными глазками; так смешна казалась ей эта змейка, что она готова была бы расцеловать ее.

Пела Софья Петровна романсы нервно, с каким-то полупьяным задором и, словно поддразнивая чужое горе, выбирала грустные, меланхолические, где толковалось об утраченных надеждах, о прошлом, о старости… «А старость подходит всё ближе и ближе…» — пела она. А какое ей было дело до старости?

«Кажется, во мне происходит что-то неладное…» — изредка думала она сквозь смех и пение.

Гости разошлись в 12 часов. Последним ушел Ильин. У Софьи Петровны хватило еще задора проводить его до нижней ступени террасы. Ей захотелось объявить ему, что она уезжает с мужем, и поглядеть, какой эффект произведет на него это известие.

Луна пряталась за облаками, но было настолько светло, что Софья Петровна видела, как ветер играл полами его пальто и драпировкой террасы. Видно было также, как был бледен Ильин и как он, силясь улыбнуться, кривил верхнюю губу…

— Соня, Сонечка… дорогая моя женщина! — забормотал он, мешая ей говорить. — Милая моя, хорошая!

В припадке нежности, со слезами в голосе он сыпал ей ласкательные слова, одно другого нежнее, и уж пускал ей ты, как жене или любовнице. Неожиданно для нее, он вдруг одной рукой обнял ее за талию, а другой взял за локоть.

— Дорогая, прелесть моя… — зашептал он, целуя ее в шею около затылка, — будь искренна, приходи сейчас ко мне!

Она выскользнула из его объятий и подняла голову, чтобы разразиться негодованием и возмутиться, но негодование не вышло, и всей ее хваленой добродетели и чистоты хватило только на то, чтобы сказать фразу, какую говорят при подобных обстоятельствах все обыкновенные женщины:

  98  
×
×