Я убедился, что других телефонных аппаратов в доме нет, и забаррикадировал дверь черного хода – бесшумно войти никому бы не удалось. Потом я присел у окна и прислушался. Сквозь стену до меня донеслись голоса из спальни – это Дженна все еще пыталась объяснить сестре, что происходит.
До этого Симона прокудахтала что-то насчет похищения и взятия в заложники, вывалив на меня кучу обвинений в нарушениях федерального законодательства. Похоже, слова вроде «насильственное удержание» и прочая чушь произносились сквозь слезы. Когда мне это надоело, я объяснил ей, что существует единственная альтернатива моему вмешательству – дела Дженны будут незамедлительно и в полном согласии с законом решены Стерлингом Малкерном и компанией. Только после этого Симона заткнулась.
Голоса в спальне смолкли, и спустя несколько минут я услышал скрип открываемой двери, а потом в оконном стекле чуть выше моего плеча возникло отражение Дженны. На ней была просторная майка поверх старых серых штанов, и ни капли косметики на лице. В руке она держала две жестянки с пивом и, когда я повернулся, протянула мне одну.
– Я поклялась Симоне, что возмещу эту недостачу, – сказала она.
– Ну, разумеется.
Улыбнувшись, она присела у окна напротив меня.
– Еще она велела передать, чтоб вы не смели лазить в ее холодильник. Она не желает, чтобы вы прикасались к ее припасам.
– Законное требование, – сказал я, вскрывая банку. – Ничего, вот вы обе ляжете спать, а я передвину всю мебель, только чтобы насолить вашей Симоне.
Дженна отхлебнула пива.
– Симона хорошая, просто озлобилась немножко.
– На кого же она злится?
– Как вам сказать? На весь мир вообще, а на белых мужчин в особенности.
– Полагаю, я мало способствовал тому, чтобы ее отношение к белым мужчинам изменилось.
– Правильно полагаете.
Сейчас, сидя у окна, с банкой пива на коленях, Дженна, откинувшая голову на спинку кресла, казалась почти безмятежно спокойной. Ненакрашенная, она выглядела моложе и не такой измученной. «Когда-то, наверно, была недурна собой», – подумал бы какой-нибудь встречный прохожий, выйди она сейчас на улицу. Я попытался представить себе юную Дженну Анджелайн, лицо которой сияло доверием к миру, потому что она была молода и полна иллюзий и свято верила, будто молодость и красота дают ей лишние шансы. Попытался – и не смог. Время слишком тяжко прошлось по ней.
– Вашей спутнице, кажется, все это не слишком нравится.
– Совсем не нравится. Она считала, что следует ограничиться телефонным звонком клиенту да ехать спать.
Дженна кивнула и сделала еще глоток пива, потом чуть качнула головой:
– Порой я не понимаю свою сестру.
– Чего именно вы не понимаете? – спросил я.
– Не понимаю, откуда в ней столько ненависти.
– В нашем мире есть что ненавидеть.
– Знаю, – сказала она. – Можете мне поверить. Уж чего-чего, а этого в избытке... Выбирай себе по вкусу любое – и упивайся своей ненавистью. Но Симона как будто ненавидит все. А иногда...
– Что?
– Иногда мне кажется, что, не будь этой ненависти, она не знала бы, куда себя девать. У меня, скажем, есть веские причины ненавидеть то, что я ненавижу. А вот Симона... я не уверена, что...
– Что она заработала себе право на ненависть?
– Именно, – кивнула она.
Я задумался над этим. Спорить тут не приходилось. С тех пор как я начал заниматься своим делом, я узнал о способности ненавидеть больше, чем о чем-нибудь другом.
Дженна сделала еще глоток.
– И еще мне кажется, мир заботится о том, чтобы ненависть наша не угасала. Но давать отпор, еще не успев подумать и понять, как скверно все это может обернуться и что именно мир способен сделать с тобой, когда возьмется за тебя всерьез... по-моему, это просто глупо.
– Верные ваши слова, – сказал я и взялся за пиво.
Дженна чуть заметно улыбнулась и приподняла свою банку, словно чокаясь. Тут я понял то, что некоей частью души знал с самого начала, с той минуты, как мне показали ее фотографию, – Дженна мне нравится.
Минуту-две спустя она допила пиво и отправилась в спальню, а на пороге, не оборачиваясь, слегка помахала мне рукой.
Ночи, казалось, не будет конца, я ерзал в своем кресле, пытаясь устроиться поудобнее, расхаживал по комнате, разглядывал из окна машину. Энджи уже дома, уже исполняет свою партию в том уродском и мучительном спектакле, который она именует супружеством. Горькие слова, одна-две оплеухи, выкрикнутые попреки – и в кровать. Любовь, понимаешь. Я снова стал ломать голову над тем, почему все-таки она остается с Филом, какие же чувства должны обуревать шикарную и умную бабу, чтобы она покорно барахталась в дерьме столько лет, но, прежде чем я окончательно соскользнул в глубины фарисейства, моя ладонь легла на живот, ощутив лоскут шершавой кожи, неизменно напоминавший мне, какую цену порой приходится платить за любовь – пусть даже совсем не самую возвышенную.