Так за чаем, коньяком и разговорами «за жизнь» просидели до половины одиннадцатого. Потом начали собираться по домам.
Все благодарили хозяйку, призывая ее мужаться, крепиться, не падать духом.
Павлова и спящего на его плече Чен Э Мещерский подбросил до площади трех вокзалов — тот торопился на последнюю дачную электричку.
— Поздно ведь, темно, куда вы едете? Лучше бы в Москве переночевали, — уговаривала его Катя.
— Ерунда, тьма нам не помеха, — отвечал он. — Да там от станции рукой подать. А вы вот что: приезжайте ко мне на следующие выходные. Буду вас всех ждать, Вадима не забудьте! Слышите? Обязательно приезжайте!
— Как же я устала, господи, и голова трещит, — ныла Катя в машине по дороге домой. — А ты напился коньяка и сел в таком виде за руль. А вдруг ГАИ? И зачем ты меня туда потащил? Ничегошеньки мы не видели, кроме сногсшибательной квартиры, ничегошеньки не узнали, только время потеряли.
— Как знать, — Мещерский щурился в зеркальце. — Может, что-то мы и узнали, Катюша, да покуда не поняли. А Ольгин занятный мужик. Ты заметила, какой у него взгляд?
— Какой?
— Странный. Мурашки аж по коже от него. Скрытая потенция чувствуется, мощь. И я бы сказал, что мощь эта какая-то темная.
— Не фантазируй.
— Нет, правда. У него сильно расширены зрачки. Они почти не реагируют на свет, я заметил. Интересно, почему?
Катя притихла. Но Мещерский так и не ответил на свой вопрос.
Глава 30
МУСТЬЕРСКИЙ КАМЕНЬ
Путь к консультанту по первобытной технике Пухову оказался на удивление извилистым и тернистым. Колосов планировал встретиться с ним еще в пятницу в Институте и Музее антропологии, палеонтологии и первобытной культуры, но оказалось, что консультант в тот день отбывает не то на какие-то похороны, не то на поминки. Договорились железно на понедельник, но… прямо с утра Никите пришлось срочно уехать из главка на Красную Дачу. Там стояли все на ушах: геронтофил Киселев покончил жизнь самоубийством, повесившись в камере.
После посещения морга и осмотра окоченевшего тела самоубийцы Колосов и Коваленко вернулись в кабинет начальника местного отделения милиции. Атмосфера накалялась.
Только что кабинет покинул багровый и раздраконенный в пух и прах начальник изолятора временного содержания, дававший объяснения по свершившемуся факту. Он только стискивал зубы, вспоминая ледяные вопросы главковских сыщиков: «Как это произошло? А вы-то куда смотрели?!» Предшествующий разговор шел на повышенных тонах.
— Суицид-суицид, что вы заладили про этот суицид? — злился Коваленко. — Можно было этого избежать? Можно. Нужно! Вас же сорок раз предупреждали, как за ним надо смотреть! Я тут всю прошлую неделю с ним бился — и вот коту под хвост все… Ну, на кой черт вы его перевели в одиночку?
— Камера там освободилась, — начальник ИВС наливался кровью как вареный рак, но отвечал сдержанно. — В шестой — ремонт: там решетка на окне расшаталась, по инструкции содержать там задержанных не имею права. Перевели в девятую его сокамерника, ну… этого…
Коваленко метнул на него гневно-предупреждающий взгляд.
— Ну, в общем, без сокамерника он одну только ночку бы побыл…
— Кто ему передал вещи? — тихо спросил Никита. Он стоял у окна и смотрел на буйную комнатную растительность на подоконнике.
— Жена. Следователь прокуратуры разрешил.
— А вы вещи осмотрели?
— Осматривал дежурный по изолятору. Докладывал потом: там всего-то и было, что зубная щетка, свитер и полотенце. Откуда ж он мог знать, что Киселев на этом полотенце и…
— Оно льняное, — процедил Никита.
— Ну так что ж? — вскипел начальник ИВС. — Мне инструкция не запрещает льняные вещи задержанным передавать. Это не шнурки, не резинки, не подтяжки. Тряпка и есть тряпка. Мягкая.
— Вот он из тряпки-то разорванной жгут-то и скрутил! — Коваленко швырнул на стол авторучку, которую вертел в руках. — Когда его обнаружили?
— При утреннем обходе: в шесть двадцать пять. Он еще теплый был.
— А на столе эта записка?
— Так точно. Он бумагу и ручку еще с вечера попросил, якобы жалобу в Генеральную прокуратуру писать. По инструкции не имею права отказать в такой просьбе.
Когда дверь за начальником ИВС захлопнулась, Колосов взял со стола записку самоубийцы и прочел в который уже раз все с тем же тайным чувством раздражения, досады и жалости:
«Жить не могу. Все, что произошло, сделал я. Рассказать обо всем тоже не могу — нет сил. Да и не успею… У Веры прошу прощения за все. У них — тоже».