142  

За стеной, в глубине пологой впадины, виднелась площадь, очерченная домами и оранжереями, расположенными в виде звезды. В центре высилась огромная деревянная скульптура, изображавшая открытую небу ладонь. В этом жесте, обращенном к Богу, было что-то от жертвоприношения и от мольбы. На короткий миг армянину захотелось пробраться в больницу и отыскать выход на другую сторону к запретной долине. Но он сдержался.

Касдан сверился с планом. Концерт состоится в главном зале консерватории, в трехстах метрах вправо, рядом с церковью, над которой высилась странная колокольня из четырех скрещенных металлических балок. Касдан пешком поднялся по гравиевой дорожке. Вокруг ни души. Он не видел часовых, но чувствовал, что за ним следят. Он подошел к консерватории, похожей на ригу с двустворчатой дверью, увенчанную крестом.

Внутри он оказался в просторном вестибюле со светлым паркетом и белыми стенами. По стенам в ряд вывешены цветные фотографии, изображавшие сценки из повседневной жизни общины.

— Вы опоздали.

— Извините, — улыбнулся Касдан. — Я приехал издалека.

Вышедший к нему мужчина не ответил на улыбку. Лет тридцати, широкоплечий, в черном пиджаке и белой рубашке. Он словно готовился прочитать отрывок из Евангелия на вечерней мессе.

— Программка, — сказал он, протягивая печатный листок.

Он приоткрыл двойную деревянную дверь, ведущую в концертный зал — просторное помещение без потолочных перекрытий, с проходившей по центру продольной балкой. Машинально Касдан прикинул высоту зала — не меньше десяти метров. Затем опустил взгляд. Зал был полон. В первых рядах расположились члены Колонии — все в белых воротничках и черных пиджаках. Позади теснилась публика: окрестные фермеры, народ побогаче, разряженные мужчины и женщины, но не пары.

В глубине, на возвышении, в микрофон вещал мужчина лет пятидесяти, с окладистой бородой, делавшей его похожим на скандинавского пастора.

И он был облачен в форму «Асунсьона»: белую рубашку и черную полотняную куртку Касдан заметил, что на куртке нет пуговиц. Наверняка один из принятых в секте запретов.

Говорил он тихо. Касдан не прислушивался. Его поразила атмосфера приходского собрания. Разве что микрофон не отбрасывал блики и не было того зверского холода, что царит в любой французской церкви. Напротив, от этой церемонии веяло подлинным теплом, доброжелательностью, ничем не напоминавшей суровую католическую веру.

Но все это одно сплошное притворство. Витрина, служащая для отвода глаз. Касдану вспомнился концлагерь Терезиенштадт, образцовое гетто, построенное нацистами в Чехословакии, где Хартманн начинал свою службу. Не оказался ли Касдан в маленьком Терезине, где пытают детей и проводят жестокие опыты над пределом человеческих страданий?

Аплодисменты вернули его к реальности. Проповедник уже взялся за хромированную стойку микрофона, чтобы освободить сцену. Гуськом вышли дети. Около тридцати человек, все в белых рубашках и черных брюках. Только мальчики от десяти до шестнадцати лет. Но у них были такие тонкие и правильные черты лица, что их легко было принять за девочек.

Все сели. В программе значилось четыре хорала. Первым шел отрывок а капелла из Турнейс-кой мессы четырнадцатого века, «Gloria in excelsis Deo».[33] Затем «Stabat Mater dolorosa»[34] в сопровождении фортепиано из кантаты «Stabat Mater» Джованни Перголези, написанной в восемнадцатом веке. Третьей — программка придерживалась хронологического порядка — «Песня Жана Расина», опус одиннадцать Габриэля Форе в переложении для голоса и фортепиано. И наконец, «Три маленькие литургии божественного присутствия» Оливье Мессиана.

Касдан как раз размышлял над предстоящей ему скукой смертной, когда появился дирижер. Снова послышались аплодисменты. Он подумал о Вильгельме Гетце. Случалось ли ему дирижировать этим хоралом? Жил ли он здесь?

Хор запел. И тут же голоса перенесли его в иной мир, где не существовало ни половых различий, ни грехов, ни земного притяжения. Касдан вспомнил «Мизерере», который слушал в доме Гетца, когда побывал там впервые. С этого все и началось. С этой чистоты. С нот, напоминавших дыхание небесного органа. Но в его истерзанном мозгу возник другой звук: крик боли Гетца, бьющийся в свинцовых трубах.

Многоголосие заполняло пространство и, вопреки теплым тонам дерева, вызывало образы ледяных аббатств, суровых каменных сводов, монашеских одеяний и жертвоприношений. Отрицание жизни с дальним прицелом, застилавшее реальность, земной мир мрачным покровом.


  142  
×
×