22  

С этими словами он предложил руку г-же де Бельер, посмотревшей на него с некоторым беспокойством; проводив ее в гостиную, что была рядом, он поручил ее наиболее благоразумным из своих сотрапезников.

Сам же, взяв под руку Арамиса, удалился с ним к себе в кабинет. Тут Арамис сразу же забыл о почтительности и этикете. Он сел и спросил:

— Догадайтесь, кого мне пришлось повидать этим вечером.

— Дорогой шевалье, всякий раз, как вы начинаете свою речь подобным вступлением, я ожидаю, что вы сообщите мне что-нибудь неприятное.

— И на этот раз, дорогой друг, вы не ошиблись, — подтвердил Арамис.

— Ну так не томите меня, — безразлично добавил Фуке.

— Итак, я видел госпожу де Шеврез.

— Старую герцогиню? Или, может быть, ее тень?

— Старую волчицу во плоти и крови.

— Без зубов?

— Возможно; однако не без когтей.

— Чего же она может хотеть от меня? Я не скуп по отношению к не слишком целомудренным женщинам. Это качество всегда ценится женщинами, и даже тогда, когда они больше не могут надеяться на любовь.

— Госпожа де Шеврез отлично осведомлена о том, что вы не скупы, ибо она хочет выманить у вас деньги.

— Вот как! Под каким же предлогом?

— Ах, в предлогах у нее недостатка не будет. По-видимому, у нее есть кое-какие письма Мазарини.

— Меня это нисколько не удивляет. Прелат был прославленным волокитой.

— Да, но, вероятно, эти письма не имеют отношения к его любовным делам. В них идет речь, как говорят, о финансах.

— Это менее интересно.

— Вы решительно не догадываетесь, к чему я клоню?

— Решительно.

— Вы никогда не слыхали о том, что вас обвиняют в присвоении государственных сумм?

— Сто раз! Тысячу раз! С тех пор как пребываю на службе, дорогой мой д’Эрбле, я только об этом и слышу. Совершенно так же, епископ, вы постоянно слышите упреки в безверии; или, будучи мушкетером, слышали обвинения в трусости. Министра финансов без конца обвиняют в том, что он разворовывает эти финансы.

— Хорошо. Но давайте внесем в это дело полную ясность, ибо, судя по тому, что говорит герцогиня, Мазарини в своих письмах выражается весьма недвусмысленно.

— В чем же эта недвусмысленность?

— Он называет сумму приблизительно в тринадцать миллионов, отчитаться в которой вам было бы затруднительно.

— Тринадцать миллионов, — повторил суперинтендант, растягиваясь в кресле, чтобы было удобнее поднять лицо к потолку. — Тринадцать миллионов!.. Ах ты господи, дайте припомнить, какие же это миллионы среди всех тех, в краже которых меня обвиняют!

— Не смейтесь, дорогой друг, это очень серьезно. Несомненно, у герцогини имеются письма, и эти письма, надо полагать, подлинные, так как она хотела продать их за пятьсот тысяч ливров.

— За такие деньги можно купить хорошую клевету, — отвечал Фуке. — Ах да, я знаю, о чем вы говорите. — И суперинтендант засмеялся от всего сердца.

— Тем лучше! — сказал не очень-то успокоенный Арамис.

— Я припоминаю эти тринадцать миллионов. Ну да, это и есть то самое!

— Вы меня чрезвычайно обрадовали. В чем тут дело?

— Представьте себе, друг мой, что однажды сеньор Мазарини, упокой господи его душу, получил тринадцать миллионов за уступку спорных земель в Вальтелине; он их вычеркнул из приходных книг, перевел на меня и заставил затем вручить ему эти деньги на военные нужды.

— Отлично. Значит, в употреблении их вы можете отчитаться?

— Нет, кардинал записал эти деньги на мое имя и послал мне расписку.

— Но у вас сохраняется эта расписка?

— Еще бы! — кивнул Фуке и спокойно направился к большому бюро черного дерева с инкрустациями из золота и перламутра.

— Меня приводят в восторг, — восхитился Арамис, — во-первых, ваша безупречная память, затем хладнокровие и, наконец, порядок, царящий в ваших делах, тогда как по существу вы — поэт.

— Да, — отвечал Фуке, — мой порядок — порождение лени; я завел его, чтобы не терять даром времени. Так, например, я знаю, что расписки Мазарини в третьем ящике под литерой М; я открываю ящик и сразу беру в руку нужную мне бумагу. Даже ночью без свечи я легко разыщу ее. — И уверенною рукою он ощупал связку бумаг, лежавших в открытом ящике. — Более того, — продолжал Фуке, — я помню эту бумагу, как будто вижу ее перед собой. Она очень плотная, немного шероховатая, с золотым обрезом; на числе, которым она помечена, Мазарини посадил кляксу. Но вот в чем дело: бумага, она словно чувствует, что ее ищут, что она нужна до зарезу, и потому прячется и бунтует.

  22  
×
×