1  

ПОМНЮ СОЛДАТА (СХОДИТЬ НА ВОЙНУ)

Он умер через восемнадцать лет после окончания войны.

Не от старых ран умер, хотя ранен был. И не от старости, вообще: ему шел только шестьдесят третий год, выглядел он еще вполне крепким и, для своих лет, моложавым.

Его убил рак. От какой сырости завелся он в мужике, не болевшим за всю жизнь ничем, кроме насморка?.. Но вцепился клешнями своими намертво (операция не помогла) и держал полгода в постели, медленно, по капле, выедая жизнь из организма.

Отчего-то людям добрым, простым, невеликим, по бесхитростности своей не успевшим и нагрешить как следует, часто достается мучительная смерть. Ломает судьба человека, ломает, гнет его, мордует по-всякому, а он живет себе, крутится, да еще и порадоваться умеет: тому, что вёдро на дворе или дождичек ко времени, что картошка уродилась, не в пример прошлогодней, крупная, что ребятишки нынче почти не болели и что к празднику отвалили пятнадцать рублей премии. И ни паразитом не становится, ни в глотку никому не вцепляется, не гребет под себя всеми четырьмя лапами. И тогда, в последнем слепом озлоблении, что ли, судьба посылает ему тяжелую, неизлечимую болезнь. Вот, мол, гляди: ведь помираешь лежишь. Откукарекался, шабаш. А чего видел в жизни? В каких красных углах какие жирные пироги ел? Словно хочет доломать его под конец, обидеть на весь белый свет. Да только ничего у нее не получается. Замечено: уходят мужики достойно (хотя и слова этого сроду не знали), не цепляясь за жизнь, но и не торопясь из нее, до последнего хрипа вытерпев боль.

Человек, о котором наша повесть, именно таким и был: простым, незлобивым, принявшим жизнь — со всеми ее нехватками, с тюрьмой и сумой, с черной работой, с редкими праздниками и тяжелыми похмельями — не как проклятье, а как свою мужицкую норму.

Что о нем рассказать?

Построил он за свой век три дома. Не хоромы, — не пятистенки, рубленные в «лапу». Торопливое было время — не до хором. Приезжая на новое место, он, как и все вокруг, торопливо лепил засыпуху, лишь бы не зимовать с ребятишками в палатке. От засыпух не осталось теперь и следа, зато дымят в тех местах три завода-гиганта, в которых, выражаясь по-книжному, есть и его труд тоже.

Один раз в жизни он дрался. Бил человека.

Это случилось сразу после фронта, когда он левую руку носил еще на перевязи и начальник конного двора временно поставил его на легкую работу — послал объездчиком на сенокос. Драка, хотя она и кончилась в его пользу, была какая-то не почетная, из-за бабы. То есть, конечно, если разобраться, то не из-за бабы вовсе. Но разбираться никто не стал. Фактически получилось — из-за бабы.

Сено заготовляли в тридцати километрах от города, возле деревни Безухово. Жили коновозчики, откомандированные на покос, все вместе, в длинном балагане. А в конце балагана был отгорожен закуток с топчаном — для поварихи. Вот в этот закуток он вскоре и переселился. Как-то все нечаянно вроде получилось, само собой. Рука еще побаливала, мозжила, повязку надо было время от времени менять. Ну, повариха раз помогла ему перевязаться. «Ты полежи, — сказала, — здесь, отдохни, пока я со стола приберу. А то мужики, гляди, размахались руками — еще заденет кто в колготе». Он и прилег на топчан. А ночью проснулся — повариха под боком…

Ну и… мужик ведь тоже не железный. Тем более, всего неделю дома побыл — и опять его за тридцать километров. Ближе легкой работы не нашлось.

Потом-то выяснилось, что повариха, хоть и молодая еще деваха была, но уже очень гостеприимная, и Алешка Сковородин, здоровенный дядя, чуть не в полтора центнера весом, отставленный ею ради фронтовика, заревновал, начал заедаться по любому поводу. Однажды вечером он заявился в балаган выпивши, сел в торце длинного стола, воткнул перед собой нож и крикнул:

— Начальничек! Выходи! Драться с тобой буду!

«Начальничек» лежал в закутке босой, смотрел на Алешку поверх своих ног. Прямо на кореженный желтый ноготь большого пальца насажена была красномордая Алешкина голова. «Ишь, отъел ряшку в тылу, боров», — думал он без азарта. Вставать не хотелось. Не хотелось связываться с дураком.

Алешка осмелел.

— Что, в штанах мокро?! — захохотал он. — Мужики! Он же не воевал! Он у бабки в подвале просидел. Точно говорю. А потом сам себя стрелил — и домой.

Вот это и сдернуло фронтовика с топчана, обидное это обвинение.

Он подскочил к железной печке, стал хватать здоровой рукой поленья. Поленья были широкие, из расколотых надвое толстых чурок, — не ухватывались, выскальзывали.

  1  
×
×