101  

А Виталий вдруг хлопнул себя по лбу:

— Бабы! Да у нас же клюква есть!

Он сбегал на балкон, принес полное ведро отборной клюквы.

— Знаете, как досталась?.. Утром позавчера звонит кто-то под дверью. Я только встал, пардон, в неглиже еще. Открываю — стоит незнакомый мужичок, после ба-альшой, видать, поддачи. Клюквы надо? Ведро? А я знаю: надо — нет? Крикнул Ирину. Она халатик накинула, выходит. Почем? — спрашивает. Мужик говорит: двадцать пять рублей. А эта руки в бока уперла — и высокомерным тоном: сдалась она мне по двадцать пять, когда ее на базаре по тридцать продают. Не врубилась спросонья, поняли! Не дошло до нее, что мужик дешевле предлагает! А дядя с похмелюги страшной — тоже не врубается. Ну, давай, — говорит, — за двадцать. Завал! Двадцать рублей ведро. А клюква, — глядите какая — виноград! Нарымская!

Засиделись гостьи, как и предсказывала Ирина, до полуночи. Виталий потом заказал такси, развез их по домам.

На другой день Генриетта возвращалась в деревню. Тряслась в рейсовом автобусике по избитой гравийке. В сумке, лежавшей на коленях, неприлично бренчала мелочь. Вчера туристы насыпали ей пригоршню серебра да медяков, а обменять на бумажки Генриетта их не успела. Она поплотнее прижимала сумку к ногам. Выручка — двести сорок рублей с копейками — вся лежала там, завязанная в платок. Двести сорок… Значит, останется теперь долгу триста сорок. Это за корову только. А еще сто восемьдесят за поросят. Виталий вечером спросил ее про долг за корову, она и ответила — пятьсот восемьдесят. А ведь поросята им обошлись по девяносто рубликов за голову. Весенние поросята дорогие. Это после осеннего опороса многие хозяева давят их и выбрасывают. Потому что осенние за зиму почти не вырастают и никакой, получается, разницы нет, что осенних, что весенних потом выхаживать. Только перевод корма. Они еще потому невыгодны, что матку перед зимним забоем вытягивают, она худеет, вес теряет. Вот их и давят — покупателей нет. А весенние кусаются. Они с Геннадием еще дешево взяли — по девяносто. Зато, правда, и нарвались на лядащих… Итого, стало быть, пятьсот двадцать рубликов. Уй-ю-юй! А где взять? Одна надежда на тех же поросят. Через месяц им ножик в бок: дальше кормить смысла не имеет. И если по пять рублей килограмм… Генриетта углубилась было в подсчеты, но спуталась. Мысли от автобусной тряски скакали. И перескочили незаметно на другое: «Хорошо бы столовку школьную доколотить… хоть к октябрю. Добьет — нет Геннадий? Должен — он настырный… Да пригородить бы там свинарничек, голов хоть на шесть. Тут тебе ребятишкам и трудовое воспитание, и подкормка им же. И не надо ходить к этому дураку бешеному, кланяться: отпусти мяска для школы»…

ПУНКТИК

Лет двадцать назад — я работал тогда литсотрудником в вечерней газете — ходил ко мне один юноша, почти мальчик. Носил заметки. Странные это были заметки. Довольно грамотные (у мальчика за плечами имелось незаконченное среднее образование), но какие-то настолько бестрепетные, ровные, настолько добросовестно-пустопорожние, что я не могу сейчас припомнить содержания хотя бы одной из них.

И сам мальчик был странный.

В то время я уже знал, что авторы делятся на две категории: на тех, кто нужен газете, и тех, кому нужна газета.

К первым относились люди, находящиеся при деле: хозяйственники, администраторы, специалисты, передовики. Из них нужно было «выколачивать» статьи, заметки, отклики, интервью; от них требовалось только дело, и потому корявость стиля им прощалась. Доводить их материалы «до кондиции», то есть от начала до конца переписывать своими словами, — было обязанностью штатных сотрудников.

Вторую категорию составляли дотошные пенсионеры-правдоискатели и честолюбивые юноши с пылающим взором. Стыдно признаться, но мы, из низменных, прагматических соображений, предпочитали пенсионеров. Пенсионеры не мечтали о лаврах Михаила Кольцова и Семена Нариньяни, не обижались на безымянность своих заметок, брались проверять самые запутанные жалобы читателей и участвовали в рейдах.

Честолюбивые юноши мечтали о лаврах. Они хотели подписываться полными именами, публиковаться под броскими рубриками «Реплика фельетониста» или «Мир современника» и страшно огорчались, когда у них выбрасывали возвышенные фразы вроде: «…паренек влез на дерево, да так навсегда и оставил там свое сердце»… Я сочувствовал честолюбивым юношам — потому, наверное, что совсем недавно сам был одним из них. Вот это сочувствие и помешало мне сразу разглядеть мальчика. Между тем он не походил на своих сверстников. Глаза его не пылали, и руки не дрожали, и кровь не румянила бледного чела. Бестрепетно выкладывал он на стол очередной бестрепетный опус и, устремив бестрепетно-прозрачный взгляд в угол, выслушивал приговор. Вернее не выслушивал, а выжидал — как ждет своей очереди проситель, уже вошедший в кабинет к чиновнику, но остановленный словами: «Присядьте на минуточку — я только закончу с товарищем». Чиновник где-то далеко заканчивает разговор, проситель же, приткнувшийся на краешек стула у дверей, слышит лишь «бу-бу-бу-бу», взгляд его делается пустым, пустой становится голова и только слова: «Так я вас слушаю!» — выводят его из этого оцепенения.

  101  
×
×