35  

Если память мне не изменяет, именно после этой кровопролитной кампании я сделал последнюю отчаянную попытку научиться писать по рецепту моего друга-теоретика. Ну да, после нее… Об этой попытке хочу рассказать отдельно. Для чего? Да хотя бы в назидание — прежде всего самому себе.

Итак, безумно жарким летом, в памятный год полного солнечного затмения, сбежал я на дачу. Сбежал от городского варева, от суеты, телефонных звонков, собраний, от позарез необходимых, а чаще всего вовсе не нужных встреч, от бесконечных «надо», — сбежал, чтобы, наконец-то, сгрести в кучу расползшиеся, растерзанные мысли и спокойно поработать. Пусть даже не написать что-то, начав и кончив, а хоть зацепиться за работу, заболеть ею, повесить этот сладкий груз на душу. Чтобы лежала потом на краешке стола спасительная стопочка бумаги — и гипнотизировала, укоряла, тянула к себе, как магнит. Ну, и была, как уже говорилось, спецустановка: сочинять! Завеситься, закрыться, зажмуриться. Не увлекаться — тьфу, тьфу! — ни злободневностью, ни близлежащестью. «Иван Иванович проснулся утром…» — и все. И шабаш!

Условия на даче у меня были завидные. Настолько, что я сам себе завидовал.

Два лета назад я возроптал. «Что же это, — сказал домашним, — вы везде живете, а я нигде. Давайте пригородим хоть какой-никакой пенальчик, метра на полтора-два, пусть и одну дощечку. Лишь бы столик вошел да раскладушка — мне больше не надо». Тесть, обстоятельный человек, идею «пенальчика» категорически отверг. «Еще городушек мы не городили, — сказал. — Давай уж тогда второй этаж строить». И соорудили мы с ним в ударном порядке, за месяц моего отпуска, «голубятенку» — мансардочку на десять квадратов. Построили любовно, стены ничем оклеивать не стали, чтобы держался постоянно в «голубятенке» запах строганого дерева. Я сам сколотил стол — по собственному вкусу: просторный и прочный. Оборудовал лежанку. Повесил на стенку незамысловатую поделку одного любителя — церквушку, отчеканенную по жести, на обожженной до черноты — под старину — доске. Привез из города полуоблысевшую медвежью шкуру — давний подарок забайкальских друзей-охотников…

Но тут кончился мой отпуск.

Осталось только полюбоваться «голубятенкой» и вздохнуть: ничего, будет еще впереди лето.

Однако миновало следующее лето, прошло еще одно, а засесть в мансарде так и не удавалось. Раз в две, а то и в три недели я приезжал на дачу с ночевкой, открывал «голубятенку» — и под сердцем у меня тотчас же возникал тонкий скулёж. Пустым стоял мой уголок. Не сроднился я с ним вымученным слоном. Не обжил бессонным трудом.

Мне трудно передать это состояние. Я ведь, в общем-то, не бездельничал. Работал. Случалось, и напряженно. Но вот здесь… Возможно, меня понял бы тот редкостный, уникальный даже, автолюбитель, если только он существует на свете, который купил машину, но за много лет так ни разу на ней и не прокатился. Хотя никто ему этого не запрещает, и водить он умеет, и права у него в порядке. Но ему лишь изредка удается переночевать рядом с ней в гараже, и он скулит там, поглаживая в темноте холодный, неотзывчивый бампер.

И вот я вырвался. Приехал не скулящим ночлежником, а постоянным жильцом, хозяином и работником.

Я разложил на столе бумагу, записные книжки, наброски, начала. Погрузил босые ноги и редкий медвежий мех, вздохнул полной грудью: «Наконец-то!»

…А работа вдруг не пошла.

Она и не могла пойти, при той, искусственной, установке. Теперь-то понимаю. Но тогда я подумал, что просто меня подкараулил некстати очередной период «детоубийства» — когда все, найденное с утра и казавшееся ярким, глубоким, точным, к вечеру становится плоским, бездарным, постыдным, и ты — «слуга чернильницы пузатой, лишенный божьего огня!..» — рвешь в клочья написанное за день. Освободиться, скорее освободиться! — чтоб утром «замысел внезапный пронзил, как молния, меня».

Я сразу поставил диагноз болезни, но недооценил силы приступа. Подумал: переболею день, другой, третий, наконец, — и отпустит. С утра, «пронзенный замыслом внезапным», я усаживал себя к столу. Вечером, отчаявшись, рвал жалкие странички, рвал мелко — «не было! не было!», — спускался с «голубятенки» и, независимо продефилировав мимо супруги (ее всегда очень расстраивают мои «детоубийственные» периоды), высеивал написанное в уборную. Бумажки летели во тьму зева беззвучными новогодними снежинками…

Так продолжалось недели полторы, пока, топча этот несуразный маршрут, я не вытоптал злобно колющую мысль: «Вот место, которого достойны все твои сочинения. Все, все! — не пытайся защититься прошлым». Прошлым защищаться бесполезно. Другие могут защитить тебя, сам же перед собой ты беспомощен и наг. Сколь ни перелистывай страницы когда-то написанных тобой книг, сколько ни вспоминай добрые рецензии — легче не станет. Ты пуст сейчас — и это главное. Пуст сейчас — и, значит, бездарен навеки.

  35  
×
×