72  

— Ну… закончилась… генетика.

— Когда это было?

— В тысяча девятьсот… кажется… тридцать девятом… году.[59]

— А-а, понял, — сказал майор Нуразбеков. — В те времена; наша организация называлась не КГБ, а НКВД… Ну, за обедом о таких неаппетитных делах ни слова. Смотрите, друзья мои («Уже друзья его», — отметил Гайдамака), какой обед! Не обед, а целая обедня! Считаем… — майор начал загибать пальцы, — две бутылки «Клима Ворошилова», да «Московская-экспортная», да полкабанчика, да остальная закусь — такая объедаловка в «Лондонском» рублей на триста потянет, как раз на мою зарплату… Ну, не буду, не буду напоминать вам об этих чертовых трехстах рублях, — опять напомнил майор. — Вы же их не присвоили, а перевели в Фонд Мира, верно? Или куда? Ну, не буду вам аппетит портить. Давайте вздрогнем!

Все, все знает товарищ майор!

Выпили по второй.

И тут же — по третьей. Майор, как видно, решил загнать лошадей, но метод допроса, надо сказать, был выбран весьма гуманный и оригинальный — напоить подследственного и развязать ему язык.

«Не на того напал! — думал Гайдамака, чувствуя, как „Клим Ворошилов“ потихоньку успокаивает головную боль, придает силенок и возвращает подзабытую спортивную форму матерого алкогольного профессионала. — Врешь, не возьмешь! Триста рублей уже у Элки Кустодиевой и уже перечислены в „Фонд помощи любителям пива“.

— Что, Николай Степанович, потеплело? Пришли в себя после третьей? — поинтересовался майор Нуразбеков, отважно закусывая коньяк взрывным малохольным помидором.

— Полегчало… малость. Но сильно… знобит. Очень уж холодно… тут… у вас, — отвечал Шкфорцопф, плотнее запахивая больничный халат и зубом на зуб не попадая, — И ноги… сильно замерзли. Вязаные носки… в госпитале забыл.

— А вы горячего бульончику похлебайте, согреетесь… А то все водку да водку. И не беспокойтесь — мы вашу одежду из госпиталя забрали и привели в божеский вид. Люсьена постаралась, скажете ей «спасибо». Сейчас она привезет, переоденетесь. Ф-фу, какая жара… Сниму-ка я майку, что ли? И вы, командир, не стесняйтесь — снимайте рубашку — можно. Даже нужно. И штаты — тоже. Жарко, потому что. Делай, как я! Р-раз!..

Майор Нуразбеков подал пример — на счет «Р-раз!..» он сиял белую майку с красной эмблемой «Мальборо»; сказал: «Ды-ва!..», развязал и сбросил белые адидасовские кроссовки; потом сказал: «Тр-ри!..» и снял белые накрахмаленные брюки, аккуратно сложил их и повесил па спинку стула; подумал, стянул белые носочки, засунул их в кроссовки и остался в белых спортивных трусах с голубыми полосками и с прописной заглавной буквой «Д» в ромбике кагебистского спортобщества «Динамо».

— Разоблачайтесь, командир! — призвал майор. — В тени уже сорок четыре, бля, по Цельсию! Я бы этому Цельсию в тридцать седьмом, будь моя власть, — десять лет за саботаж плюс пять по рогам, и обжалованию не подлежит!

ГЛАВА 5. Литература как бокс

Новые, значительные мысли являются на свет голыми, без словесной оболочки. Найти для них слова — особое, очень трудное дело. И наоборот: глупости и пошлости приходят наряженными в пестрые старые тряпки — их можно сразу преподносить публике.

Л. Шестов. «Апофеоз беспочвенности»

Спасенного американца Гайдамака привел в палатку, накормил и подарил ему па ночь свою восьмую жену Беджу из соседней палатки. Беджей Эрнесто Хемингуэй остался очень доволен. Он был похож на врожденного дофениста. Кто он такой, Гайдамака не сразу понял, потому что американец был помешан одновременно па боксе, виски, охоте и литературе. Оказывается, Эрнесто проводил здесь свой личный эксперимент.

— Будем на «ты», — сказал он утром Гайдамаке, сразу уселся на своего любимого конька и преподал Сашку урок литературного мастерства. — Все критики — merde,[60] я не слушаю критиков. «Критики объясняют». Что же они объясняют? Великий Лев вот что сказал: художник, если он настоящий художник, передал в своем произведении другим людям те чувства, которые он пережил; что же тут объяснять? Мало того, другие люди испытывают эти чувства каждый по-своему, и все толкования излишни. Если же произведение — нравственно оно или безнравственно — не заражает людей, то никакие толкования не сделают его заразительным. Если бы можно было словами растолковать то, что хотел сказать художник, он и сказал бы словами. Толкование искусства доказывает только то, что тот, кто толкует, не способен заражаться искусством. Как это пи кажется странным, критиками всегда были люди, менее других способные заражаться искусством. Вот что сказал Великий Лев.


  72  
×
×