— Меня об этом уже спрашивали, mon ami, — для чего в моем сочинении on dit, поп seulement русские, mais et французы, tantot en russe, tantot en francais? Reproche в том, что лица on dit et ecrivez en francais в русской книге, подобен тому упреку, qui бы сделал personne, глядя аu tableau и заметив в ней noir пятна (тени), которых нет в действительности. Peintге не повинен в том, что некоторым ombre, сделанная им аu face tableau, представляется noir пятном, которого не бывает в действительности, mais peintre повинен seulement в том, si тени эти положены неверно et грубо. Занимаясь эпохой начала нынешнего века, изображая русские лица известного общества et Buonaparte et французов, имевших такое прямое participation в жизни того времени, je sans intention захопився формой воображения того французского склада мысли больше, чем це було noтpiбнo. Apres tout, не заперечуючи те, що положенные мною тени, probablement, неверны et незграбнi, je желал бы seulement, чтобы те, которым покажется tres смiшно, как Napoleon розмовляе tantot en russe, tantot en francais, знали бы, что это им кажется тiльки вiд того, что они, как personne, смотрящий аu portrait, видят не face со светом et плямами, a noir tache audessous de носом.[68]
— То же самое и с ненормативной лексикой, — продолжал Толстой в ауте между вторым и третьим раундом. — Главное и драгоценнейшее свойство искусства — его искренность. Когда Кутузов после Бородинского отступления говорит, что «французы будут у меня говно жрать», я не могу в целях ложно понимаемой художественности заменить это слово на какое-нибудь другое — например, на французское «merde» или на русское «дерьмо», или на украинское «гiмно», или на аптекарское «кал»; но с целью ненарушения художественной правды оставляю это грязное русское слово в том виде, в каком оно было произнесено Кутузовым после Бородинского сражения.
— Лев Николаевич! Ну, «govno» — это еще туда-сюда, это слово и я могу выговорить, но есть и другие слова… — сказал Душан Петрович, раскручивая пропеллером перед лицом Толстого мокрое полотенце.
— Какие же еще слова, Душан Петрович?
— Я затрудняюсь… Разве сможете вы, граф Толстой, послать человека на три буквы?
— Nah… что ли? Конечно! Мое любимое слово. Послать nah… плохого или глупого человека — за милую душу! Подумайте, Душан Петрович, — если я каждый день слышу о женских затычках и прокладках, о подтирках, горшках и унитазах, о всяких сексуальных аксессуарах, которые напрямую вызывают у меня ассоциации с образами человеческого низа и зада — тут я полностью согласен с Фрейдом, — то почему я не должен называть эти образы своими именами?
Эрнесто не имел определенного плана на финальный бой, он не знал, что будет делать. Как-то отмахиваться, отбиваться, выжидать. Ему мог помочь только случай. Мало ли что случается на жизненном ринге. Проломится ринг, рухнет потолок…
Богатый высокомерный янки из англосаксов, сидевший рядом с Гайдамакой, но болевший почему-то не за Эрнесто, а за Толстого, — вдруг покраснел, его чуть инфаркт не хватил.
— Вам плохо? — спросил Гайдамака по-русски. Американец побагровел и посмотрел на него.
— Вызвать вам врача? — спросил Гайдамака по-английски.
— Да пошел ты на… — тяжело дыша, ответил этот типичный янки на чистом русском. (Потом они познакомились; оказалось, что Гайдамака сидел рядом с основоположником троцкизма — это был тоже Лев, но по фамилии Бронштейн, которому мексиканский художник Ривера обещался проломить голову ледорубом за то, что тот спал с его женой.)
В этот момент граф Толстой принюхался и почувствовал от Эрнесто запах виски. Лев не выносил запаха алкоголя. В Leo проснулся настоящий зверь, неандерталец.
— Молодые писатели спрашивают: как вы пишете, как выучиться писать, — сказал Толстой. — Я отвечаю: писатель пишет не рукой, не головой, а жопой. Жопа должна сидеть на стуле и никуда не бегать — вот главный секрет писательства. Волка кормят ноги, писателя кормит жопа.
После этих слов Hertrouda Stein без согласования с Эрнесто выбросила на ринг вафельное полотенце.
— Все вы — потерянное поколение, — сказала Гертруда Стайн.
ГЛАВА 8. Обед в доме с химерами (продолжение)
Как отрадно было бы увидеть в прозаических произведениях пример того поэтического беспорядка, того живого хаоса, о котором мы, запуганные литературными учителями, скоро не будем уже сметь даже мечтать.
Лев Шестов. Апофеоз беспочвенности
— Нет, я передумал, — сказал майор Нуразбеков. — За советскую милицию мы выпьем потом, а сейчас предлагаю выпить за Юрия Владимировича Андропова, стена кремлевская ему пухом! Имел я с ним однажды беседу — да, да, да, с самим Андроповым, — что тут удивительного? — демократичнейший мужик был, — точнее, не я с ним имел беседу, а он меня имел. Имел он меня в городе Киеве, в матери городов русских — до сих пор, кстати, не пойму, почему Киев — именно «мать» городов русских, а не «отец»? — Нестор-летописец, похоже, напился и перепутал женское и мужское начало. Было это лет десять назад в каком-то решающем, завершающем или определяющем году — точно не помню. Я тогда после окончания циркового училища и службы в Советской Армии стажировался в республиканском КГБ, около памятника Богдану Хмельницкому, охранял тело одного нашего закрытого космо-авиаконструктора — сейчас он уже почти рассекречен, в «Правде» статья второй год лежит, — ждут, пока помрет. Скоро о нем прочитаете. Золотой старикан, с юморком, дважды Гертруда, бронзовый бюст для Жмеринки уже, наверно, отлит, а фамилия его не Сидоров, и не Сидоренко, и даже не Сидорович, а совсем простая — Сидор. Владимир Кондратьевич Сидор. Лауреат всех, премий; простой, как Ленин; прямой, как угол дома, через два слова — мат, через две фразы — антисоветчина. Почему не сидел в ГУЛАГе — загадка природы. Целый год был я у него телохранителем. Куда он, туда и я… Но выпьем пока за Андропова — это длинная история…