76  

Лекарство начинает действовать. У мистера Кисса пересыхает во рту, говорить становится трудно. Барбитурат усыпляет, стирая и счастливые воспоминания страсти, и мучительные больничные эпизоды. Действует, сэр. Все немного плывет перед глазами. Да, правда. Я начал зарабатывать лет с четырнадцати, показывая фокусы. Насколько помню, я показывал их и раньше. Мать гордилась мной, а отец смущался. Берил меня боялась. Она всегда любила подслушивать, подглядывать, копаться в чужой жизни. Я знал, на что она способна, хотя никогда ее не выдавал. Она меня на два года старше. Мне было трудно вообразить, что она может бояться меня, ведь я так часто оказывался в ее власти.

Он встает, широко зевая, и его лицо розовеет. Джозеф Кисс идет к окну, к книжным полкам, к радиоле, к раковине и плите, аккуратно достает свою миниатюрную сигару, включает радио, попадает на заключительные такты симфонии Моцарта, и ее кода кажется ему мгновенной вспышкой памяти, знакомой строкой, процитированной поэтом. Чего бы он только не отдал за талант артиста, который позволил бы ему направить мутный поток в другое русло, придав ему новую ценность. Солнце еще не село. Оно словно отказывается садиться. Удивительно, что площадь Брукс-Маркет по-прежнему залита светом. Он и раньше замечал это странное явление. Здесь было светло даже тогда, когда небо над высокими крышами становилось темно-синим и уже показывались звезды. А на площади — еще ранний вечер. Он открывает окно, чтобы вдохнуть сладкий запах табака, деревьев, аромат цветов в ящиках на подоконниках, свежий дух зеленых лужаек, обязанных своим появлением намерению Эдуарда Второго дать стране хороших юристов и учредившего для этой цели «судебные инны», утопающие в зелени парков, и тонкий запах полевых маков на послевоенных пустырях. В отличие от многих великих городов Лондон всегда был готов достичь согласия с природой, никогда не пытался ее ни подавить, ни укротить там, где она в силах сохранить свое присутствие. Напротив, Лондон всегда уступал природе, позволяя ей жить по собственным законам. Говорят, что в старых забытых катакомбах, затерянных подземных пещерах и заброшенных тоннелях метро водятся барсуки и лисы.

Он дышит лондонским воздухом, и это укрепляет его дух, заставляет биться его сердце. Он подставляет лицо закатным лучам солнца и улыбается улыбкой новорожденного полубога. За его спиной теперь звучит Григ. Он расправляет плечи. Оставив окно открытым, поворачивается, делает шаг-другой огромными широкими ступнями по кашемировому ковру, быстро находит томик избранных стихотворений Гарди и кладет его рядом с единственным креслом, стоящим неподалеку от газовой плиты. Подходит к раковине, наполняет водой чайник и начинает кипятить себе чай. Приступ мрачного настроения прошел. Он наилучшим образом использовал часы уединения.

Вспомнить наслаждение легче, чем боль, и поэтому, наверно, мы не оставляем наши надежды. Он облизывает красные губы, приглаживает ладонью свои цыганские брови. Но, с другой стороны, память о наслаждении может приносить боль.

— Мы прокляты, синьор Данте! — Он глядит на афишу, на которой изображен собственной персоной, с торчащей бородой, в мефистофельском, красном, как кровь, плаще. — Мы прокляты! И вы знаете это очень хорошо. Но вот мы опять на ногах, опять готовы, опять веселы, синьор Данте. А на что еще нам теперь надеяться?

Чайник начинает слабо, неуверенно посвистывать. Это робкий призыв пойти и заварить чай. Он споласкивает фарфоровый заварной чайник кипятком, достает банку с индийским чаем и кладет три ложки заварки. Пар на секунду окутывает его лицо. Джозеф Кисс вздыхает и закрывает чайник крышкой.

Стена лаванды 1949

Вот уже семь лет миссис Газали лежит под присмотром врачей на своей кровати и видит сны. Стены палаты покрыты рядами зеленой и голубой плитки, между которыми вставлены мозаичные изображения святых, стилизованные под клейма византийских икон и выполненные еще в ту пору, когда Вифлеемская центральная больница находилась в ведении монахинь, а родственники пациентов беседовали с матушкой игуменьей. Но теперь это крыло называется просто особым, и лишь плитка на стенах и запах карболки напоминают о тех временах столетней давности, когда милосердие воздвигло этот приют для сумасшедших. Мэри лежит в самой дальней палате, а рядом с ней всегда сидит кто-нибудь, чтобы уловить признаки ее пробуждения или смерти. Некоторые сиделки отказываются от этой работы, другие же, напротив, сами на нее напрашиваются. Спящая миссис Газали похожа на святую. Ее милое лицо не искажено мирскими страстями, разбросанные по подушке рыжие кудри потихоньку растут, пока она спит. Их моет и стрижет старшая медсестра. Мэри одета в белое, и ее кожа кажется прозрачной, когда ее касаются солнечные лучи.

  76  
×
×