37  

Потом он при мне позвонил в патриархию настоящему митрополиту, представился и пригласил его в ресторан «Кукушка» отпраздновать день рождения Пушкина, на что тот засмеялся и дал согласие. Меня они взяли с собой. Беседа и выпивка были славными, они говорили об Оригене, Цельсе и «Парацельсе», а я нажимал на коньяк; причем оба Митрополита друг друга понимали и уступали друг другу; более того, митрополит-атеист приводил аргументы в пользу Бога, митрополит-священник же сомневался в присутствии оного. Меня они не принимали во внимание, хотя решили, что я гарный хлопчик, но вот что я накрепко должен запомнить: вот что сокрыли из апокрифического Евангелия от Фомы от верующих и неверующих хитрые церковники и коммунисты: фраза «Богу — богово, а Кесарю — кесарево» подверглась обрезанию, — подлинные исторические или истерические слова Иисуса были таковы." «Богу — богово, Кесарю — кесарево, а Мне — мое».

Я все понял.

Крепко приняв на грудь, они отправились в Пушкинский парк к памятнику Пушкину на официальный ритуал к какому-то летию со дня рождения поэта, которое праздновалось по всей стране под всеми сидящими и стоящими пушкинскими памятниками. Меня не следовало брать с собой, потому что я был дураком, тем более пьяным молодым дураком, но они меня взяли с собой. В Киеве лил холодный дождь, но я не протрезвел. Под памятником собрались самые отъявленные пушкинзоны. Будущий украинский президент Кравчук, а тогда секретарь по идеологии, сказал что-то дежурное о дружбе Пушкина с Шевченко. Пьяный лже-Митрополит тихо спросил меня: «Знаешь „Телегу жизни“?» — «Помню», — ответил я. «Иди, расскажи», — подмигнул он. «Не надо, Глафир!» — сказал настоящий митрополит, но было поздно: я уже вылез на постамент и в пику всем чертям назло, пьяный, взахлеб с криком и ором прочитал пушкинскую «Телегу жизни», которую так любил декламировать Лев Толстой, — доходя до ключевой фразы, Толстой по-детски счастливо улыбался и заменял ее энергичным мычаньем, но я проорал ее в тот вечер во всю луженую глотку. От. Уже подзабыл начало и конец, но ударный стих помню:

  • С утра садимся мы в телегу;
  • Мы рады голову сломать
  • И, презирая лень и негу,
  • Кричим: пошел, ыбена мать!

Гениально! Гениально!

Кравчук от этой «ыбеной матери» пребывал в некотором шутливом обалдении, зато его референт, эта сука-Мещерякова, взяла меня на карандаш, хотя сидящему под дождем каменному Пушкину претензий как-то не решилась предъявить, тем более что Пушкин, видать по всему, тоже был очень доволен моим выступлением. Пушкинисты под холодным дождем зааплодировали, разбрызгивая ладонями капли дождя, а один пьяненький седовласый дедок, случайно завернувший на чужой праздник и приглатывавший из бутылки, вдруг прояснел, заулыбался, и так ему сделалось на душе хорошо!

На следующий день Мещерякова явилась в университет и сказала:

— Даже Шевченко и Пушкин не позволяли себе то, что позволяет себе этот…

Она не подобрала слова, разрыдалась и предложила вышвырнуть меня из университета. Еще через день оба митрополита опять призвали меня в «Кукушку», извинились, сказали, что крепко виноваты передо мной, опять угостили меня коньяком и решили, что житья мне уже с таким анонсом не будет и что должен я выйти из университета атеистического и пройти университет религиозный. И быть по сему. Что я и сделал. С тех пор, Шепилов, я всегда сомневаюсь во всем — и в Боге, и в кесаре, и в себе — и думаю, что я прав. От.

ГЛАВА 11

НАСТАЛ УЖ ВЕЧЕР ДНЯ ДРУГОГО,

Купчиха гостя дорогого

В гостиной с нетерпеньем ждет,

А время медленно идет.

И. Барков. Лука Мудищев

В тот день у Гамилькара все дрожало и стояло. Даже посещение любезного сердцу Итальянского кладбища не успокоило его. Он с трудом дождался вечера, долго искал под Сапун-горой кривую акацию, несколько раз проходил мимо, поднял на ноги всех слободских собак, наконец отсчитал пятую хату справа, открыл скрипучую кривую калитку и вошел во двор. Из такой же кривой уборной как раз выходила молодая красивая хозяйка-морячка Люська — она вернулась утром с большого бодуна после недельного загула в Морском экипаже и весь день отсыпалась в сарае на сене под ржавой швейной машиной с ножным приводом. Увидев в сумерках черного человека, она с ужасом прошептала: «Эфиоп твою мать!», перекрестилась и опять рванула в родной сарай, где немедленно глотнула горькой ореховой самогонки прямо из сулеи, глянула в щель, бочком, бочком выбралась со двора и помчалась на blyadki в Артиллерийские казармы на Малахов курган. Африканец не обратил на Люську никакого внимания.

  37  
×
×