16  

Ветер с силой захлопнул ставни, защемив мне пальцы. Я хотел освободить руку, но ее прочно зажало железным краем. Я позвал Зиту на помощь, но новый шквал распахнул створки, прижал их к стене, и открывшееся зрелище заставило меня забыть боль. В глубине сада, опустошаемого смерчем, опрокинутый на крышу фургон, где отец дремал после обеда, толчками двигался по направлению к дубовой роще. Он, бог знает как, обогнул группу оливковых деревьев, застывших словно в трансе, развил крейсерскую скорость и заскользил в сторону гарриги. Через какое-то время, не имевшее ничего общего с реальностью, словно в замедленной съемке, я увидел, как фургон, подчиняясь каким-то новым физическим законам, с легкостью встал вертикально, как изогнувшаяся на краю листа гусеница, затем упал набок и рассыпался.

Долго, долго я ждал, затаив дыхание. Отец не появлялся. Не было заметно, чтобы он пытался выбраться из-под наваленных на него досок. С криком я выбежал из комнаты, скатился по лестнице головой вперед, снова оказался на ногах и возле гостиной увидел призрак, спокойно поднимающийся из погреба, куда он спускался за керосином для ламп: электричество не работало.

— В чем дело, Максим?

— Я думал, что ты…

— Что?

— Ничего.

— Я же вижу, что ты испуган.

— Ветер прикатил фургон к деревьям, он там лежит совсем разбитый.

— Подумаешь какое дело.

Сорок лет прошло с момента этой сцены. Мое воспоминание о мнимой гибели отца оказалось намного более точным, чем память о его настоящей смерти после долгой болезни. За первой — редкий случай — последовало воскресение, за второй — печаль утраты, которая, увы, ничего не может изменить.

Теперь молнии в небе, краев которого не было видно, следовали одна за другой. Раскаты грома раздавались все ближе и ближе, перекрывая наши голоса. Затем полил дождь, ничуть не смягчивший неистовство стихии. После резких шквалов — водяной смерч. Шум воды, переливающейся через край кровельных желобов и стеной падающей вниз. Как будто бы подвешенное в небе озеро обрушилось на наш дом.

Отец зажигал фитили у ламп, а Зита накрывала их сверху стеклянными трубками, из которых вместе с копотью исходил слабый желтый свет, напоминавший о подобных вечерах, когда мать решала, что слишком темно, чтобы делать уроки, и не стоит портить себе глаза, но разрешала нам вытаскивать ящики с игрушками и играть до тех пор, пока снова не включался свет, которому мы были совсем не рады.

— Что это за пятна на кресле? — спросила вдруг мать.

— Похоже на кровь, — сказала Зита.

— Кровь? Но откуда?

Вся семья, включая меня, ринулась по свежим следам на ковре, с неизбежностью ведущим, как красная нить в лабиринте, к одному-единственному источнику — безымянному пальцу моей правой руки, последняя фаланга которого была отсечена железным краем ставня.

Можно представить, что последовало дальше. Обморок сестры. Острая боль в моей правой руке. При свете лампы мне продезинфицировали рану, не обращая внимания на мои гримасы. Наложили повязку. Отец вывел машину из гаража и отвез меня в больницу, где практикант, дежуривший в воскресенье, ввел мне в ягодицу сыворотку, обращаясь со мной как с каким-то заморышем. Когда мы вернулись, наша улица превратилась в сплошной поток. Машина застряла в ста метрах от «Country Club». Под проливным дождем мы с отцом добежали до дома. Сад был совершенно разорен. Там и сям плавали доски от фургона. На Зиту я произвел впечатление своей повязкой, пахнувшей свежей марлей. Отец все повторял, что я держался хорошо.

Мать, распечатывая пакетик с леденцами, сказала:

— Ты никогда не изменишься, мой бедный Максим. Ты всегда будешь ребенком.

Но я знал, что это неправда.


В конце года по случаю рождественских праздников городской кинотеатр «Одеон» включил в свою программу сеанс гипноза. Всякая мысль о засыпании и об откровенных признаниях на публике под воздействием внушения вызывала отвращение у матери. Она поведала историю об одной своей подруге из Эг-Морта, целомудренной как Жанна д'Арк, которая после нескольких магнетических пассов гипнотизера нарассказала про себя множество гнусностей, достойных Содома. Отец, который посмеивался над всеми этими небылицами, захотел увидеть все собственными глазами и отправился на спектакль вместе со мной и Жозефом, получившим увольнение на Рождество.

Представление началось лекцией о факирах. Стоя за пюпитром, загримированный под Пьеро ясновидящий в тюрбане потчевал публику обычным вздором о перемещении тел в пространстве посредством «движущей силы мысли», левитации, купании в кипящей воде, хождении по раскаленным углям, подъеме по веревке, брошенной в воздух, о манговых деревьях, вырастающих из земли прямо на глазах и в считанные секунды покрывающихся сочными фруктами, и о многих других замечательных фокусах, которые позднее, в восьмидесятые годы иллюзионисты Лас-Вегаса возьмут на вооружение и усовершенствуют. Продолжая рассказывать об этих чудесах, докладчик зажег благовония в медных курильницах и оказался в кругу коптящих красных огней. Красный цвет, как я узнал в тот вечер, любимый цвет духов. Затем под аккомпанемент голливудской музыки человек в тюрбане закружился на месте в облаке разноцветного дыма, а когда музыка внезапно оборвалась и дервиш в молчании завершил последний оборот, вместо старого изможденного факира перед публикой предстал молодой человек с круглым лицом и тонкими светлыми усиками. На нем был черный костюм и ботинки голубой замши. Вальтер Хан Младший, гипнотизер, которого все ждали, подошел к краю сцены, вонзил в уже наполовину покоренную публику тигриный взгляд, положил на ладонь белую розу и спросил, обращаясь к публике, в какой руке он держит цветок. Половина присутствующих (включая Жозефа) ответила, что цветок в правой руке, другая половина (включая меня) заявила, что он в левой. Отец предпочел промолчать.

  16  
×
×