2  

В сон наркому хотелось спрятаться, как медведю в берлогу. Лечь, укрыться с головой и хоть на несколько часов забыться, сбежать из ставшей невыносимой жизни.

Немного помогала водка, но он избегал ее пить в одиночку, сознавая, что вряд ли сможет остановиться после первых, приносящих облегчение рюмок, начнет ежевечерне напиваться до беспамятства. Правда, чем такой исход хуже того, которого он боялся, Шестаков не мог объяснить. Зато в компании равных себе, на так называемых «товарищеских ужинах» он пил, как все, до упора. И иногда с похмелья его посещала мысль – а не лучше и вправду начать изображать законченного алкоголика, чтобы выгнали к чертовой матери и с должности, и даже из партии? Тогда он никому не будет нужен и интересен, в том числе и ежовскому ведомству…

Но, одумавшись, понимал, что отказаться от привычных благ жизни, превратиться…

Ну, кем он может стать? Рядовым инженером в лучшем случае, а то вообще придется идти в простые слесари. Нет, даже этого не будет. Кто позволит бывшему наркому «слиться с народом»? Все равно заберут, только что громкого суда не будет, влепят пять или десять лет через Особое совещание, чтобы глаза не мозолил, и привет…

И по-прежнему, несмотря ни на что, Шестаков каждый день к десяти ноль-ноль приезжал в наркомат, вел совещания, сидел в президиумах, делал доклады в Совнаркоме и ЦК, всегда был готов ответить на любой звонок по кремлевской «вертушке».

Невзирая на состояние, сохранял подобающее должности суровое, строгое, но и доброжелательное выражение лица, умел вовремя пошутить и вовремя проявить партийную принципиальность, в общем, жил так, как давно привык сам и как жили все люди его близкого окружения.

Зато, переступив порог громадной квартиры, обставленной казенной мебелью из резного дуба и карельской березы, он сбрасывал дневную маску и превращался в нервного, желчно-раздражительного мужа и отца.

Поглощенного одной-единственной мыслью – как-нибудь дожить до следующего утра, обмирающего и обливающегося холодным потом при звуках каждого въезжающего ночью во двор автомобиля, лязга лифтовых дверей в поздний час и, уж конечно, при виде казенных печатей, то и дело появляющихся на дверях очередной квартиры их восьмиэтажного подъезда.

Дело в том, что Григорий Петрович в отличие от многих и многих был умен и великолепно представлял себе суть и механизм функционирования Советского государства. Почему и не питал никаких иллюзий, жалея только об одном – что семнадцать лет назад сделал неверный, роковой даже шаг, вступив в ВКП(б).

Это помогло сделать блестящую карьеру, он был обласкан доброжелательным вниманием Хозяина, уже после начала «Большого террора» награжден орденом Ленина, но, обладая здравым умом и точным инженерным мышлением, в отличие от более наивных, верящих в «идеалы» людей, все понимал правильно.

В нынешней ситуации, если что, не спасут ни депутатство, ни награды, ни отеческие нотки Сталина, прозвучавшие в его голосе лишь месяц назад: «Такие, как ви, товарищ Шестаков, опора советской оборонной промышленности. Ми вам очень доверяем, но спрашивать будем строго. Ви уж нэ подведитэ…»

После загадочной смерти Серго Орджоникидзе, единственного нелицемерного защитника и покровителя, выжить в бессмысленно-кровавой мясорубке нарком не надеялся. Правда, очень хотелось, и иногда он заставлял себя думать так, как думало большинство окружавших его людей: что он ни в чем не виновен и очень нужен, делает важнейшее дело, известен с самой лучшей стороны, не запачкан участием ни в каких уклонах и оппозициях. Не зря же ему дали орден и выдвинули депутатом уже после того, как исчезли сотни и тысячи других, а значит – он взвешен (знать бы, на каких весах), исчислен и признан заслуживающим доверия. На день, на два на душе словно бы и легчало. Но почти сразу же за мигом эйфории становилось еще хуже. Трезвый внутренний голос подсказывал, что то же самое мог про себя сказать и, наверное, говорил каждый посаженный и расстрелянный. Не ему чета – большевики с дореволюционным стажем, члены Политбюро еще двадцатых годов, сидевшие в тюрьмах и ссылках со Сталиным, лично знавшие Ленина.

Моментами Шестаков готов был обратиться и к Господу с мольбой: «Да минет меня чаша сия!» – и тут же с горькой усмешкой вспоминал, что она не помогла даже Христу.

Больше всего на свете Григорий Петрович завидовал теперь соседу по подъезду, капитану дальнего плавания Бадигину, сидящему сейчас не в роскошном кабинете, но и не в Лефортове, а в каюте вмерзшего в арктические льды парохода «Седов», дрейфующего в сторону Северного полюса. И передающему оттуда бодрые радиограммы и многословные очерки в газеты и журналы. Уж он-то, по крайней мере до следующего лета, может не бояться ничего, кроме внезапного сжатия льдов. А это такая мелочь…

  2  
×
×