Вокруг никого.
Большая поляна. Почерневшая от времени часовня. Полуразвалившиеся ворота со старым восьмиконечным крестом на венце.
Снегопад кончился. Мир бел и чист.
– Г-где дети?
– Разбежались. Брызнули в стороны, как от черта, – сказал Никифор Андронович. – Там внутри кто-нибудь остался?
– Кирилла и её п-поводырка. Больше никто.
– Далеко от входа?
– Сажени четыре.
Евпатьев вздохнул:
– Далеко. Голыми руками не докопаешься.
Полицейский отрезал:
– И нечего. Зряшное дело – мертвяков тревожить. Да ещё таких. Пускай лежат, где легли. Сами себе могилу выбрали. Память вот только поставлю…
Ульян ловко вскарабкался на ворота, снял крест, спрыгнул.
– Самоубийцам вроде не полагается, – заметил Евпатьев, наблюдая, как урядник вколачивает крест на склон обрыва, прямо над чёрной земляной осыпью.
– Если за веру, не возбраняется.
Глядя на крест, Одинцов истово перекрестился тремя перстами. Двоеперстно закрестился Никифор Андронович, а Маса сложил ладони, зажмурился и стал нараспев читать сутру, отгоняющую демонов.
Эраст Петрович этой межконфессиональной панихиды не видел.
Повернувшись к молящимся спиной, он смотрел на поляну, по которой лучами во все стороны протянулись лыжные и санные следы: налево – к реке, направо – к озеру, наискось – к берёзовому лесу, прямо – к ельнику.
Вдруг Фандорин вздрогнул.
На снегу, шагах в пятнадцати от обвалившейся мины, алело пятно. Неужто кто-то из детей ранен?
Прихрамывая, он быстро сделал несколько шагов.
Остановился. Улыбнулся.
Это была маленькая красная варежка на оборванной тесёмке.
Узница башни
или
Краткий, но прекрасный путь трёх мудрых
Пакетбот входил в бухту Сен-Мало, словно в разинутую пасть библейского Левиафана. Вереница каменистых островков, увенчанных старинными фортами, была похожа на оскаленные клыки, готовые сомкнуться и раскусить наш маленький пароход. Шпиль городской колокольни, высунувшийся из серого тумана, походил на острое жало. Я стоял на палубе, озирая этот негостеприимный ландшафт, и ёжился в своём пальто из плотной, пропитанной каучуком ткани. Было сыро, промозгло, ветер швырял в лицо солёные брызги. Тусклый день, забрезживший всего какой-нибудь час назад, казалось, спешит побыстрее закончиться.
А день, между тем, был не обычный – самый последний в году, а может быть, и в столетии. На сей счёт у нас с Холмсом мнения разошлись. Сколько я ему ни доказывал, что весь следующий год тоже будет относиться к девятнадцатому столетию, он остался при своём суждении. С 1899 годом старая эпоха заканчивается, говорил Холмс. «Тысяча восемьсот» – это Байрон и Наполеон, кринолины и лорнеты, «Севильский цирюльник» и «Правь, Британия». С 1 января начнётся эра «тысяча девятьсот», и в ней всё будет иначе. Уж в этом-то он был определённо прав.
Из задумчивости меня вывела реплика Холмса, стоявшего рядом и с видимым удовольствием втягивавшего холодный воздух.
– Признаться, я рад, что мы сбежали из Лондона. Терпеть не могу новогоднюю ночь. Самый отвратительный момент года, ещё хуже Рождества! Даже преступлений не совершается. Злодеи, как правило, сентиментальны – любят посидеть при свечах у накрытого стола и попеть сиропными голосами про трень-брень-колокольчики. – Он тяжко вздохнул. – Знаете, Уотсон, я никогда не чувствую себя таким одиноким, как в новый год. Запираюсь у себя, гашу свет и пиликаю на скрипке… В прежние времена на помощь приходил опиум. Однако с тех пор, как вы научно доказали мне вредоносность воздействия алкалоидов на аналитическую функцию мозга, я лишился единственной возможности хоть на время сбрасывать с себя постылые путы земного притяжения… Вы только посмотрите, какой славный вид! – воскликнул он, и я лишний раз подивился, как причудливо сочетаются в этом человеке неукоснительная рациональность мысли и абсолютная непоследовательность настроений.
Вид серого города, сливающегося с пепельным морем и с небом того же безжизненного оттенка, отнюдь не казался мне славным. Это была крепость, высеченная в скалах небольшого острова. Из-за мрачных стен, о подножие которых бились волны, торчали крыши тесно сгрудившихся домов. Их мокрая черепица блестела, словно чешуя дракона. Возможно, летом, в хорошую погоду, Сен-Мало смотрелся более приветливо, но в хмурый декабрьский день город выглядел довольно зловеще, и у меня вдруг сжалось сердце – то ли от странного волнения, то ли от недоброго предчувствия, я и сам толком не понял.