Никто не умеет так выживать, как человек. Никто не сравнится с человеком...
С трепетом приподнял край одеяла. На переднем сиденье кто-то был. В темноте не разглядеть, кто, но слышалось частое взволнованное дыхание.
Вот седок выпрямился, и на сером фоне переднего окошка обрисовался капор с лентами. Значит, женщина. Это хорошо, ибо прекрасный пол милосердней мужского и менее склонен к скоропалительному насилию — например, к тому, чтобы без лишних разговоров выкинуть незваного гостя вон.
Однако же крепок был сон! Митя не слышал, ни как карету подгоняли к подъезду, ни как садилась владелица.
Та вдруг дернулась, застучала перстнем в стекло. Громко крикнула:
— Не на Морскую! Домой нельзя!
Голос молодой.
Видно, кучер не расслышал, потому что дама щелкнула задвижкой, приоткрыла окно и сквозь завывание ветра повторила:
— Не домой! На Московский тракт гони! Опустила окно, пробормотала:
— Господи, Твоя воля, спаси и сохрани…
Не иначе что-то у ней стряслось. Вон как вздыхает, даже всхлипывает. Хорошо это или нет? Скорей, плохо. Когда у тебя что-то болит, не до сострадания к чужим бедам.
Жалко, не видно, какое у нее лицо, злое или доброе.
Он терзался сомнением — объявить себя или подождать, пока хозяйка кареты немножко успокоится. Она же всё не успокаивалась, шептала что-то тревожное, ерзала.
Внезапно порывисто поднялась, встала коленом на заднее сиденье, в двух вершках от Мити, и сдернула с него мех.
Он уж приготовился воскликнуть: «Ayez pitie, madame![8]» — но она, оказывается, его не видела.
Подергала задвижку задней рамы, открыла, стала совать одеяло в окно. — Дорога будет дальняя. Нате вот, укройтесь.
Откликнулись два голоса, мужские:
— Благодарствуйте, барыня.
— Еще бы водочки для сугреву.
Дама пообещала:
— На первой станции получите.
Митя времени не терял. Пока она вьюгу перекрикивала, тихонько соскользнул на пол, забился под сиденье. Известно: когда не знаешь, какое принять решение, выжди.
Хлопнула рама, пружины над Митиной головой заскрипели — женщина решила устроиться сзади. И правильно. Если далеко ехать, сзади лучше, не то укачает.
Чиркнул кремень, звякнуло стекло, по полу закачались тени. Это она подпотолочный фонарь зажгла.
Перед носом у него стояли две ноги в белых туфельках. Левый башмачок уперся в твоего собрата, скинул его на пол, высвободившаяся нога в шелковом чулке таким же манером расправилась с левым, и туфельки осиротели, остались сами по себе — дама забралась на сиденье с ногами.
Один башмачок отлетел к Мите, в его жесткое, пыльное убежище, и лежал прямо перед глазами, посверкивая золотым каблучком, — гость из иного мира, где царствуют красота и изящество.
Тряска кончилась, возок заскользил ровно, будто лодочка по воде. Это кончилась мощеная дорога, догадался Митя. Скоро и городу конец.
Куда едем-то? Сказала, «не домой, на Московский тракт». Дача у нее там, что ли, по Московскому тракту, или имение?
Сверху доносилось пошмыгивание и короткие судорожные вдохи. Плачет.
По временам дама начинала причитать, но тихонько, слышно было только отдельные слова: «Некому, совсем некому… Что же это, Господи… Как бы не так» — и прочее подобное, невнятного смысла.
Поплакав вволю, высморкалась, пробормотала:
— Зябко-то как.
Что правда, то правда. Без мехового одеяла и на отдалении от печки Митя тоже подмерз.
Снова спустились ноги в шелковых чулках, маленькие, с точеными щиколотками. Левая сразу нырнула в туфельку, правая пошарила по полу — не нашла. Тогда спустилась полная рука, полезла под скамью, на пухлом пальчике блеснул перстень.
А ведь было это уже, было. Точно так же жался Митя к пыльной стенке, и тянулась к нему рука, но тогда было ох как страшно, а сейчас ничего, пустяки. И пришло Митридату на ум философское суждение, хоть записывай на пользу потомству: умный человек не пугается одного и того же дважды.
Он подпихнул беглый башмачок навстречу руке, но вышел казус — та как раз и сама проявила решительность, сунулась под сиденье глубже. Ну и наткнулась на Митины пальцы.
Дальше ясно: визг, крик.
И ноги, и рука из Митиного обзора исчезли.
Надо было поспешать, пока она своих запятных не кликнула.
Закряхтев, он выполз из укрытия, поднялся на четвереньки. Уж и фраза была готова, весьма разумная и учтивая: «Сударыня, не трепещите — воззрите, сколь я мал. Я сам вас трепещу и уповаю единственно на ваше милосердие».