И, глядя на его неподвижные, настоящие стариковские глаза, рассматривающие внутри себя что-то, засыпанное курганами времени, — события, людей и их отношения, я вспомнил слова Халецкого, что мудрые ходят по миру ощупью.
Я спросил его:
— Не потрудитесь ли вы, Илья Петрович, объяснить мне, чем вызвано ваше присутствие здесь?
Какое-то время он еще сосредоточенно постукивал пальцами по столу, курил и смотрел слепо вперед, потом, словно дошел до него мой вопрос, отдаленный мирами и десятилетиями, он очнулся, кивнул головой:
— Да-да, вы никак не могли предположить, что встретите здесь меня. Но если вдуматься, то ничего здесь нет особенного…
Меня это взорвало:
— Как это — ничего нет особенного? Лыжин болен, а вы приходите сюда с ключами, которым вам дал зять.
Благолепов покачал головой:
— Это не те ключи. Я пришел со своими. У меня есть свой ключ от двери.
— Тем более мне непонятно, как можно воспользоваться болезнью ученика, товарища, коллеги..
Не отвечая мне, Благолепов встал, бочком вышел из-за стола, ногой отодвинул загораживающий дорогу стул и медленно пошел по лаборатории, сложив руки за спиной, наклонив низко голову, внимательно разглядывая пол и осторожно переступая через несуществующие рытвины и ухабы. Повернулся ко мне и сказал:
— Недавно ночью лежал я без сна, болело сильно сердце, и в голову лезли всякие гнусные мысли. И я подумал неожиданно, что в каждом человеке от рождения его заложена бомба. Он открыл впервые глаза, войдя в наш мир, и в тот же миг загорелся бикфордов шнур, с шипением пополз быстрый огонек по шнуру, длина которого — срок нашей жизни.
— Но, к счастью, никто не видит этого огонька и не слышит его шипения, — перебил я Благолепова.
— Это только в молодости, когда крепкое здоровье и легкость мыслей дарует иллюзию бессмертия. А потом все-таки приходит момент, когда человек видит приближающийся к бомбе огонек и может прикинуть, сколько осталось до взрыва. И когда этот змеистый бегучий огонек с невыносимой болью входит в сердце, вот тогда тьма падает на землю, приходит конец.
Мне не нравились его рассуждения, и я сказал грубо:
— Длина бикфордова шнура не освобождает от обязательств, от понятий чести и приличного поведения.
Благолепов усмехнулся грустно, и на мгновенье глаза его ожили, будто он вынырнул из каких-то безмерных глубин, непроницаемо-темных, глухих, холодных, как Маракотова бездна.
— Это вы не правы, — сказал он. — Длина моего шнура — не годы и не месяцы. Скорее всего — дни. И в эти оставшиеся мне дни — их всего несколько, — пока пламя не проникло в бомбу и не разнесло меня вдребезги, не разбросало взрывом во мраке, не обратило в прах и ничто, я хочу сделать хоть что-нибудь, освобождающее меня от груза, который я нес в себе долгие годы. Может быть, мне хоть частично удастся исправить зло, в котором я по сей день считаю себя виновным…
Но я не верил его спокойствию, не верил угрозе взрыва — я не люблю, когда мне грозят собственной смертью, потому что считаю признаком готовности к смерти не красивые разговоры, а каменное молчание души. И я спросил, не скрывая раздражения:
— А пока шнур не выгорел и взрыв не прогремел, вы решили здесь поправить пошатнувшиеся дела зятя?
— Умерьте свой гнев, — прикрыл глаза прозрачными пленками век Благолепов. — Ваш гнев понятен, но неуместен. Мне понадобилось прожить свои дни до конца, чтобы понять всем сердцем, всей совестью, а потом уж разумом, как был прав Фрэнсис Бэкон, когда сказал, что наука часто смотрит на мир взглядом, затуманненым всеми страстями человеческими…
— А что Бэкон говорил по поводу ночных визитов в лаборатории коллег?
Благолепов смиренно понурил голову:
— Живущему в стеклянном доме не след бросаться камнями. А вообще-то мне трудно объяснить вам мотивы, которые привели меня сегодня сюда.
— Может быть, я и не пойму этих мотивов, но обещаю вам официально засвидетельствовать обстоятельства, при которых я встретил вас здесь.
Благолепов посмотрел на меня внимательно, и мне неожиданно показалось, что в его тусклых глазах промелькнуло что-то похожее на симпатию ко мне.
— Испугать меня чем-то уже невозможно, — сказал он. — А свидетельствовать не надо — это вам мой совет…
— Почему же это — не надо?
— Лучше выбрать в жизни роль поактивнее и поинтереснее, чем свидетель. Свидетели несут в себе тяжкий груз чужих тайн, в их сердцах выпадает горький нерастворимый осадок чужих грехов, и память обременена не их поступками. Вообще жизнь признает только истцов и ответчиков, а свидетели всегда болтаются где-то сбоку, они попутчики чужих идей, страстей и волнений.