80  

— Нас губит заброшенность и озабоченность. Глупость какая! — И снова затих в углу, и мне было непонятно, спит он или бодрствует. И даже сигарета «Прима» больше не дымилась, и не было слышно ее сухого потрескивания во время затяжек.

О чем думает сейчас Лыжин? Почему так волнуют его мысли о страхе? Может быть, это преодоленный кошмар борьбы со своим вторым «я» — слабым, беспомощным? Не мог же его так взволновать огромный страх Панафидина? Или мог? Ведь и страхи и тревоги у таких разных людей должны быть тоже совсем разные? Или все люди — самые разные — боятся одного и того же? А чего именно боятся люди на всем белом свете? В чем гнездится и как проникает в них этот микроб?

Боль. Первой нас пугает, наверное, все-таки боль. Из этого семени, безнадежно давно скрывшегося в омуте младенчества, вырастают липкие щупальца.

Как в плаценте, зреет это семя, — в темноте, одиночестве и неопределенности. И постепенно, исподволь наливается матерой силой, окаянной злостью. Не преодоленное вовремя, оно растет вместе с человеком из голубой страны детства и от предчувствия глубины реки заставляет сжиматься сердце, расширяет зрачки от бешеных сполохов пожара, судорогой сводит ноги на пороге парашютной вышки.

Волки из сказки и живые крысы. Сдвинутые брови учителя и его карандаш, ползущий по классному журналу к твоей фамилии, когда не выучен урок. Исчезает в прошлом классный журнал, но остаются сдвинутые брови и желваки на щеках доцента…

Милый друг Лыжин! Сколь многое еще томит людей!

Драчливые ребята во дворе, а потом хулиганы на улице…

Насмешки соседской девчонки… А потом всегдашнее смущение перед женщиной…

Мучают болезни, неудачи, неприятности на службе. Раздражает хамство швейцаров и дерзость таксистов, страшит сивушная потная вонь насильника и светлый талант ученого коллеги-соперника, гнетет мысль о смерти, стараешься не думать о старости и бессилии, прошибает холодный пот от ночных телефонных звонков и телеграмм на рассвете…

Темнота вокруг была непрочна и зыбка. А площадка перед воротами больницы освещалась пронзительным прожекторным светом.

Сонная сердитая вахтерша — мельком взглянула на Лыжина и долго читала мое удостоверение; потом ключом отперла вторую, внутреннюю дверь, пропустила нас во двор, недовольно буркнула вслед:

— Ишь неймется, носит их среди ночи, работничков…

Мы прошли по длинной аллее, и деревья над головой все время картонно-шершаво шелестели поредевшей листвой, обогнули темный лечебный корпус с редкими желтыми лужицами света в дежурках, миновали хозяйственный двор и остановились у дверей одноэтажного маленького домика. Лыжин звенел связкой ключей, не попадая в скважину, потом замок заскрипел, Лыжин шагнул в темную прихожую, щелкнул выключателем, сказал:

— Заходите…

В низком помещении со сводчатым потолком было сумрачно и холодно. У окна стояли два обшарпанных письменных стола, в углу старый неуклюжий сейф, вдоль стен надежно слажен длинный верстак. На нем стояли три собранных прибора: переплетение трубок, отливающие зеркальным блеском колбы, гибкая путаница шлангов, массивные бусы шариковых холодильников — многое напоминало мне оборудование панафидинской лаборатории, разве что было все это скромнее, компактнее, проще. На рабочем столе посреди комнаты — металлический ящик с выходящими из него патрубками, какие-то приспособления, машины, приборы.

— Вот здесь мы синтезировали метапроптизол, — сказал Лыжин, и в голосе его не было ни гордости, ни радости, ни волнения. Только усталость и горечь.

Я ходил по тесной лаборатории, Лыжин уселся на складной алюминиевый стул, зябко дул в ладони.

— Почему Панафидин так и не смог провести синтез? — спросил я.

— У него идея неправильная, — коротко ответил Лыжин, завороженно глядя перед собой в одну точку. Что видел он сейчас перед собой? Какие миры обращались в этот миг перед его взором? Дорого дал бы я сейчас, чтобы знать это.

— А в чем неправильность идеи? — настойчиво расспрашивал я и никак не мог забыть огромную, прекрасную лабораторию Панафидина, сосредоточенных ученых у приборов, элегантную опрятность кабинета и спортивную сумку «Adidas» в углу. «Где сегодня играем — на „Шахтере“ или на „Химике“?»

— Я тогда неправильно понимал механизм этого процесса, — сказал Лыжин.

— Вы? — не понял я.

— Ну конечно, — досадливо поморщился Лыжин. — Они ведь варьируют в различных аспектах предложенную мною четыре года назад методику. А она неправильная — я это сам только с год как понял.

  80  
×
×