94  

— Нет, никогда.

— Психиатры и психологи называют так безграничную человеческую память — подобным даром обладает один человек на миллион. Они не только помнят безмерную массу деталей, но сохраняют в памяти цвет, ощущения, запахи. Лыжин обладает феноменальной памятью на зрительные образы, и я думаю, что сейчас в его мозгу происходит охранительный процесс — перевозбужденное сознание полностью переключилось на воспоминание, которое ему наиболее дорого, или близко, или соответствует всему его нынешнему состоянию. Его надо лечить, и я надеюсь, он полностью восстановится.

— И лечить вы его будете транквилизаторами?

— Да, — сказал он, и его красное лицо будто поблекло, четче проступили скулы, весь он как-то неуловимо стал сдержаннее, суше, решительней.

У меня даже мелькнула мысль, что… Но тут же я отбросил ее. И все-таки — не знаю даже, что толкнуло меня — спросил:

— А какими?

— Транквилизатором Лыжина. Метапроптизолом.

Я ошарашенно помолчал, потом неуверенно сказал:

— Но у вас нет санкции Фармкомитета.

— Да, санкции Фармокомитета у меня нет. Но у меня есть прекрасные результаты биохимических испытаний.

— С формальной точки зрения это не имеет значения. Если случится несчастье, вас снимут с работы, лишат врачебного диплома. Вы понимаете, что вы собираетесь делать?

— Между прочим, главным врачом работаю я, а не вы, и с этой стороной вопроса неплохо ознакомлен. Но с Лыжиным уже случилось несчастье — такое страшное, что хуже и не придумаешь. И то, что может произойти со мной, сущая ерунда по сравнению с тем, что постигло его.

— Но вы принимаете на себя страшную ответственность — не только за его судьбу, но и за судьбу его открытия!

— Сейчас это одно и то же. И не надо всех этих слов — я решил окончательно, и пятиться поздно. — Он помолчал немного и тихо добавил: — Очень я в Лыжина верю, очень. Не мог он ошибиться…

Солнце уже совсем закатилось, и только полнеба было освещено тревожным багрово-синим заревом, и отблеск этого тяжелого света лег на лицо Хлебникова, похожее в вечернем сумраке на каменные лики «аку-аку».


…Незадолго перед пасхой у дверей нашего жилища протрубил в рог посыльный: на толстом листе бумаги, украшенном тяжелой сургучной печатью, было приглашение магистрата доктору Гогенгейму на диспуст с представителем Коллегии славных страсбургских врачей, достопочтенным доктором Венделином Хоком — врачом, теологом и риторикой.

Недруги решили дать мне открытый бой, ибо затягивать дело дальше потеряло всякий смысл — популярность доктора Парацельса росла не по дням, а по часам. За эту долгую зиму произошло невероятное: нас приглашали уже не только в нищие халупы бедняков, стали отворяться перед нами двери тяжелых купеческих особняков, разукрашенные повозки, запряженные амбахскими конями, стояли по утрам у нашего дома, чтобы везти ко дворцам и в усадьбы.

Диспут был экзаменом, на который собралось все медицинское сословие Страсбурга, и это был первый экзамен в моей жизни, который я провалил полностью и безоговорочно.

Я был заранее обречен: Венделин Хок, врач посредственный, но выдающийся оратор, очень быстро и сравнительно легко вышиб меня из глубокой борозды научного спора и перевел разговор в русло взаимоотношений врачей между собой, их подчиненности воле божьей.

С утра в этот день я плохо чувствовал себя — сильно знобило, кружилась голова, сухость во рту сковывала речь. Мне ведомо, что своими ловкими вопросами, красивыми отточенными репликами Венделин губит меня, и я мучительно пытаюсь составить удачный ответ, но мысли не приходят в голову, кажется, что мозг трещит от пустоты и сухого жара, и я молчу или, собравшись с силами, грубо перебиваю Хока, и председатель под сочувствующий ропот зрителей, свист и улюлюканье делает мне замечание.

Разводя изящно в стороны руки, Венделин Хок кивает в мою сторону, и широкие рукава его черной шелковой мантии взметаются вверх, как крылья архангела, и спрашивает он любезно:

— Вызвана ли необычная манера доктора Гогенгейма изъясняться столь ужасным способом тем странным образом жизни, который ведет кочующий врач?

Я сжимаю пюпитр на кафедре так, будто ухватил под уздцы норовистого жеребца, и говорю медленно, тяжело перекатывая желваки на скулах:

— Вам всем кажется странной моя жизнь, поскольку вы живете по-другому. Не науке и скорбям людским вы служите, а усладе плоти своей и гордыне ненасытной. Вы годами за печкой сидите и едите рябчиков, в сметане томленных…

  94  
×
×