86  

Были у него и свои болевые точки" которые Элефантов тоже нащупал случайно.

Из потертой планшетки вывалился пакет со старыми фотографиями. Пожелтевшая бумага, растрескавшийся глянец, на обороте чернильным карандашом короткие пометки.

Группа немецких офицеров возле заляпанного грязью «Опель-Капитана».

Первый слева — Старик. Псков, 1942.

Трое обросших, изможденных, но весело улыбающихся парней в фуфайках, с автоматами. Лес, 1942.

Печальный очкарик с впалыми щеками. Вася Симкин. Пог, в 1942.

Старик в польской форме, конфедератке, грудь в крестах. Радом, 1944.

А вот совсем другие снимки — портреты в три четверти, чуть нерезкие, переснятые с официальных документов — кое-где в уголках просматривается идущий полукругом готический шрифт печати. Одинаковые мундиры, похожие лица — властность, высокомерие, презрение. Отто фон Клаймнихаль, Фриц Гашке, Генрих фон Шмидт… И даты: 4 октября 42-го, 12 ноября 43-го, 3 января 44-го…

Последняя фотография того же формата, но отличная от других, коротко стриженная симпатичная девушка, прямой взгляд, советская гимнастерка с лейтенантскими погонами. Нерезкость, характерная для пересъемки, здесь отсутствует, имени и фамилии на обороте нет, только цифры: 9.12.1944.

Старик заваривал чай на кухне, и Элефантов пошел к нему спросить, действительно ли он снят с немцами или это переодетые разведчики, зачем в его архиве хранятся портреты врагов, что за девушка запечатлена на последней фотографии и что обозначают даты на каждом снимке.

Но он не успел даже рта раскрыть, как Старик почти выхватил фотографии, сунул их в пакет, пакет — в планшетку, до скрипа затянул ремешок и запер ее в стол.

— Ничего не спрашивай — про это говорить мне нельзя, время не вышло.

Элефантов, конечно, поверил бы в такое объяснение, если бы у Старика вдруг резко не изменилось настроение: он замкнулся, ушел в себя, а потом неожиданно предложил выпить водку и вместо обещанного чая поставил на стол литровую бутылку «Пшеничной».

Тут-то Элефантов, которому подобные перепады настроений были хорошо известны, понял, что дело не в каких-то запретах, а в глубоко личных, тщательно запрятанных причинах нежелания ворошить некоторые эпизоды своей жизни. Он понял, что у железного Старика в душе тоже есть незажившие раны, которые он неосмотрительно разбередил. И, не попытавшись отказаться, с отвращением проглотил содержимое первой рюмки.

— Вот этот твой прибор, он мог бы мысли читать? — неожиданно спросил Старик, будто продолжая давно начатый разговор.

Элефантов качнул головой.

— Жалко. А то б я за него руками и ногами схватился — и людей подходящих разыскал для опытов, и у начальства вашего пробил все что надо: деньги, штаты, оборудование!

— Для чего?

— Нужная штука. И нам для работы, и вообще всем.

— Непонятно.

— Вот смотри, — Старик загнул палец. — В прошлом веке разбойники изгоями жили, кареты грабили, купцов потрошили, женщин захватывали, награбленное в пещеры прятали да в землю зарывали. К людям путь заказан — на первом же постоялом дворе, в любом кабаке узнают — в клочки разорвут.

Одним словом — полная ясность: кто есть кто. Тридцать лет назад на притонах да «малинах» всяких жизнь ключом била: воровские сходки, гулянки, «правилки», разборы — блатное подполье — документов нет, железяки разные в карманах, облаву устраивай, хватай — тоже все понятно!

Старик загнул второй палец.

— А сейчас совсем по-другому… Выровнялось все, сгладилось, «малин» нет, профессионады вымерли или на далеком Севере срок доматывают, кто же нам погоду делает? Пьянь, шпана, мелочь пузатая, вроде работает где-то, дом есть, какая-никакая семья, а вечером или в праздник глаза зальет и пошел — сквернословить, бить, грабить, калечить… И снова под свою крышу, в норку свою — юрк, сидит, сопит тихонько в две дырочки, на работу идет, все чин-чинарем, попробуй с ним разберись! В душу-то не заглянешь!

Да это еще ерунда, а вот валютчики, взяточники, расхитители и прочая «чистая» публика так маскируются, что бывает их тяжело раскусить — можно себе зубы поломать. Вот тут-то такой прибор очень бы пригодился!

— И вообще, — Старик загнул еще два пальца. — Очень много живет на свете перевертышей. Внешность у них обычная, может, даже приятная, а нутро черное, гнилое…

Элефантов почувствовал, что у него захолодело сердце, а в голову ударила знакомая горячая волна, как обычно, когда он вспоминал о человеке, которого хотел выкинуть из памяти навсегда.

  86  
×
×