74  

– Не миновать стать, пташечка, что тебя эти псы испортили, когда тебе разум затмило, а ты, горькая, и не почуяла. Где там – от такого немудрено вовсе бесноватой сделаться… Вот горе-то тебе, теперь понесешь вдвое! Тя-ажкую ношу понесешь, и помочь снести некому!

Она поднимает ее, умывает ледяной водой и тащит к общей молитве. Три часа Даша лежит на ледяном полу, не чувствуя холода, раскинув руки крестом, как в ту ночь, когда умерла ее мать. Молится Даша вместе со всеми, но о своем – умереть бы поскорее, чтобы не принять перед смертью еще горшего позора и поношения. Ей приходят на ум страшные истории о соблудивших инокинях, которых смутил лукавый, вспоминаются страшные истязания, к которым приговаривает их монастырский устав. Попасть в каменную яму, на черствый хлеб и тухлую воду, быть посаженной на цепь, сгнить заживо, не видя солнца, – вот что ее ждет, вот как она умрет, не дожив и до шестнадцати лет. Даша сдавленно стонет и бьется лбом в каменный пол, обращая на себя внимание других инокинь, думающих, что она молится за упокой душ своих опальных родителей.

Между заутреней и обедней Руфина несколько раз встречается взглядом с Дашей, но они не говорят между собой ни слова – их опоздание и так замечено. Молчат и во время трапезы, молчат, сидя рядом и вышивая край плащаницы «Положение во гроб» – чей-то богатый заказ, один из тех, которыми кормится монастырь. Пальцы у Даши одеревенели, она путает шелка и часто упускает иголку. Временами на нее «накатывает», и тогда хочется вскочить, закричать нечеловеческим голосом, во всем признаться и покориться своей страшной судьбе… Но сухое молчание Руфины, одно ее присутствие удерживает Дашу. Поговорить им удается только поздним вечером, незадолго до полуночи, в своей келье.

– Бежать надо, девка, – говорит Руфина, усадив к себе на лежанку оцепеневшую от горя Дашу. – Или сгинешь тут, пропадешь за чужие грехи. Я-то тебе поверила, да другие и слушать не станут. Скажут – после пострижения согрешила, да еще чего-чего не наскажут… У нас тут киновия – житие общее, и монахи тут рядом, греха много, присмотра мало. Игуменья наша сердится больше для вида, а нужно ей лишь, чтобы с виду благоприлично было да вклады не уменьшались. Узнает про твое брюхо – в такую щель замурует, что и муха к тебе не пролетит, весточки не пронесет. Беги, пока можешь!

– Поймают – страх думать… пытать будут, казнят! – лепечет Даша.

– А ну – не поймают? Здесь тебе так и так пропадать, – увещевает ее старуха. – Беги, говорю, схоронись где Бог укажет, а там… Все в Его власти. Я и сама бежать думала, пока молода была, да не решилась… Так, скитаючись по монастырям, и засохла, а ведь цвела пышнее тебя! Ко мне большие князья засылали сродственниц – хоть краем глаза повидать, засмотреть да сговориться, но матушка берегла меня, всем отказывала… А ведь будь я замужем, не постриг бы меня покойный батюшка Иоанна Васильевича вместе со своей первой женою Соломонидой Юрьевной! Как о том помыслю – согрешу. Господи, думаю, да ведай я такую свою долю – за кривого пошла бы охотою, за рябого да горбатого, за дурака дурацкаго сына – не взял бы честью, пошла б увозом – только б не в монастырь!

От воспоминаний на восковое, бескровное лицо старой постницы ложится легкий румянец. Даша, затаив дыхание, слушает ее историю – короткую и простую. Руфина, в миру Антонина Макаровна Патрикеева, была пострижена в восемнадцать лет, заодно с ближними боярынями первой жены царя Василия Иоанновича. Царь прожил с Соломонидой Сабуровой двадцать лет, но брак их был бездетен. Не помогали супругам ни поездки по монастырям, ни богатые вклады, ни волхвование, к которому в отчаянии прибегала стареющая женщина. Все было напрасно, и по приговору Боярской думы Соломониду, как бесплодную смоковницу, вырвали из царской семьи и под именем Софии постригли в Покровский Суздальский монастырь.

– Да и то, милая, когда митрополит обрезал ей власы и возложил монашеский куколь, она, сердешная, сорвала его и ногами топтала, а ближний царский боярин Иван Юрьевич Шигона-Поджогин в Божьем храме плетью ее бил, и только тогда утихла и примирилась. А царь Василий Иоаннович, двух месяцев не прошло, на той, на Глинской женился. А ведь сказано – кто отпустит жену свою и оженится другою, тот прелюбы творит! В блуде был зачат царь Иоанн, отсюда и все беды наши!

У Даши постукивают зубы – она не может слышать имени царя, чтобы ее не окатило смертельным ужасом. День материной пытки и разорения родного дома снова встает перед нею, и снова она видит лицо царя – бледное, изможденное, видит его пылающие светлые глаза, от одного взгляда которых замирает сердце – ибо нет в них ничего человеческого. Она поднимает руку, чтобы перекреститься и отогнать видение, но рука бессильно падает на колени.

  74  
×
×