16  

Поэтому, выйдя из своей гостиницы (некрасивый стеклянный параллелепипед, до невозможности портящий вид Тверской улицы, да и номера хуже, чем в самом немудрящем «бед-энд-брекфасте»), Николас мельком взглянул на красную стену Кремля (потом, это потом) и двинулся по карте в юго-западном направлении. Пронесся по Моховой улице сначала мимо старого университета, где учились по меньшей мере четверо Фандориных, потом мимо нового, где при Иване Грозном находился Опричный двор. Задрав голову, посмотрел на каменную табакерку Пашкова дома – полтора века назад здесь располагалась 4-я мужская гимназия, которую закончил прадед Петр Исаакиевич.

Напротив заново отстроенного храма Христа Спасителя (сэр Александер всегда говорил, что эта великанья голова уродовала лик Москвы своей несоразмерностью и что единственное благое дело новых русских – взрыв чудовищного творения) магистр приостановился и нашел, что собор ему, пожалуй, нравится – за двадцатый век дома в городе подросли, и теперь массивный золотой шлем уже не смотрелся инородным телом.

Надо сказать, что настроение у Фандорина было приподнятое, ему сегодня вообще все нравилось: и ласковая погода, и шумное дыхание Первопрестольной, и даже хмурые лица москвичей, неодобрительно поглядывавших на стремительного конькобежца.

Сердце звенело и трепетало от предчувствия чуда. В кейсе лежала левая половина драгоценного письма, которой очень скоро предстояло соединиться со своей недостающей частью, казалось, навеки утраченной. Хотя почему «казалось»? Она и была утрачена навеки – на целых три века. У Николаса сегодня был двойной праздник: как у историка и как у последнего в роду Фандориных.

Волшебный день, поистине волшебный!

Вчерашние события вспоминались, как досадное недоразумение. Это был морок, насланный на путешественника злой силой, чтобы проверить, тверд ли он в своем намерении достичь поставленной цели.

* * *

Вчера дремучий и враждебный лес, оберегающий подступы к заколдованному граду, сомкнулся такой неприступной стеной, что впору было впасть в отчаянье.

Обнаружив, что кейс, хранилище всех ценностей, опозорен и выпотрошен, магистр кое-как вернул к жизни товарища по несчастью, и обе жертвы газовой атаки бросились в купе проводника. Тот сидел, пил чай и разглядывал в черном стекле отражение своего непривлекательного лица.

Отодвинув Николаса плечом, мистер Калинкинс закричал:

– На нас напали бандиты! Это международный терроризм! Меня и вот этого британского подданного отравили нервно-паралитическим газом! Похищены деньги и вещи!

Проводник лениво повернулся, зевнул.

– Это запросто, – сказал он, глядя на пассажиров безо всякого интереса. – Пошаливают. (Снова это непереводимое ни на один известный Николасу язык слово!). Железная дорога за утыренное ответственности не несет. А то с вами, лохами, по миру пойдешь.

– А где двое молодых людей в спортивных костюмах, с которыми вас видел мистер Фэндорайн? – спросил сметаноторговец, впиваясь взглядом в удивительно хладнокровного служителя. – В каком они купе?

– Какие такие люди? – лениво удивился проводник. – Ни с кем я не разговаривал. Брешет твой мистер. – И снова повернулся к своему отражению, пожаловался ему. – Хлебало раззявят, козлы. Пиши потом объясниловки. Идите к дежурному милиционеру. Он в третьем вагоне, ага. И дверку прикройте, дует.

К милиционеру латыш не пошел – сказал, бесполезно, так что пришлось Николасу отправляться к представителю закона одному.

Лейтенант, которого Фандорин обнаружил в купе у проводницы третьего вагона, сначала и в самом деле никаких действий предпринимать не хотел.

– Поймите, через час и десять минут поезд остановится в Пскове, объяснял ему Николас. – Там воры сойдут, и отыскать похищенное будет уже невозможно. Надо просто пройти по составу, и я опознаю этих людей. Я уверен, что это они.

Тягостный разговор продолжался довольно долго, и было видно, что проку от него не будет. Не имелось у англичанина таких аргументов, из-за которых милиционер застегнул бы пуговицы на мундире, надел портупею и отправился обходить все тринадцать вагонов вместо того, чтобы выпить по четвертой и закусить.

Выручила долговязого иностранца проводница, тем самым подтвердив правоту классической литературы, приписывающей русской бабе жалостливое и отзывчивое сердце.

– Да ладно те, Валь, ну чё ты, не гноись, – сказала нездорово полная и химически завитая правнучка некрасовских женщин. – Видишь, беда у человека, сходи. А я пока огурчиков покрошу, редисочку порежу.

  16  
×
×