63  

— Так вы, значит, всегда так делаете? — повторял он и заливался громким смехом.

Наконец он сказал:

— Ну, вы, братцы, бегите в зал, а то прозеваете представление. А я поговорю с аккомпаниаторшей. Может быть, нам придется под рояль выступать. Еще неизвестно, найдет ли отец баян в сарае. Может быть, он и не в сарае вовсе, а в цирке… Представление смотрит.

— Может быть, на нем в цирке Донато и Жакони играют! — крикнул вслед нам Галковский.

Мы разыскали в зале в последнем ряду свободное местечко и сидели как на иголках до тех пор, пока на сцене не появился квартет “сибирских бродяг”. Увидев у отца в руках баян, мы с облегчением вздохнули. Значит, баян все же оставался в сарае.

Подозрение брата, что над нами подшутили Донато и Жакони, было не лишено основания. Они, должно быть, заметили, что мы появляемся со своей ношей в те дни, когда выступлений квартета не было. Заглянув в футляр и не обнаружив в нем баяна, они поняли нашу уловку и решили нас проучить. Я даже убежден, что именно так и было, потому что заметил, как они оба смотрели на нас с улыбкой, когда мы уносили футляр, наполненный кирпичами. Улыбался даже Донато. Это был первый раз, когда я видел у него на лице улыбку. И, кстати сказать, последний. В цирк после этого случая мы не скоро попали. Отец строго-настрого запретил нам трогать баян, и наши вылазки на разные представления резко сократились. К тому же наступил сентябрь. Надо было нажать на учение, тем более что это был уже последний год нашего пребывания в школе.

ПРОЩАЙ, ШКОЛА!

Что сказать мне, прощаясь со школой? Конечно же, я очень изменился за время пребывания в ней. Кстати сказать, изменилась и сама школа. Старая гимназия уж очень отпугивала казенщиной. Я, вырванный с корнями из вечно живого, движущегося, дышащего, волнующегося, многомерного, кудрявого мира трав, цветов, деревьев, кузнечиков и всяческой живности и пересаженный в трехмерное Эвклидово пространство, ограниченное ровными, пересекающимися под прямыми углами геометрическими плоскостями стен гимназических классов и коридоров, чувствовал себя неуютно. Форменная куртка стесняла движения и давила горло. Гимназическая, словно одеревеневшая фуражка с клеенчатой подкладкой давила лоб, мешая думать, и, в общем-то, держалась на голове плохо, к тому же постоянно за что-нибудь цеплялась. В классе все время приходилось испытывать страх, что тебя спросят о том, о чем ты никакого представления не имеешь, к тому же нужно было сидеть, словно в тисках, за партой, в то время как организм требовал движений. В коридоре во время перемены можно было попасться на глаза инспектору, который, глядя на тебя сквозь очки, словно на какое-то ничтожное насекомое, мог сделать выговор за то, что давно не стригся, и велеть завтра же пойти в парикмахерскую.

Учителя держались с учениками строго, вроде как надсмотрщики с арестантами. Наверно, считалось, что если быть с нами подобрей, то мы, как говорилось, сядем на голову и с нами не будет сладу. Страшнее всех был учитель математики Леонид Данилович. Он одевался в какой-то полувоенный мундир со стоячим воротником, синие брюки с красными лампасами и был похож на царя Николая Первого, портрет которого печатался на двухкопеечной почтовой марке: такие же аккуратно подстриженные усики, строгий, непреклонный взгляд несколько выпученных стоячих глаз и гордо посаженная голова. Он часто опаздывал на урок. Расшалившиеся ребята поднимали шум. Но чуть только он входил в класс своим быстрым, решительным шагом, моментально наступала могильная тишина. Если при этом было известно, что предстоит письменная работа, у меня перехватывало дыхание и начинал болеть живот.

Однажды после звонка учителя долго не было. Ребята развлекались как кто мог. Я с кем-то из друзей заигрался в пятнашки. Мой партнер, спасаясь от меня бегством, ловко проскользнул между рядами парт и выскочил в коридор. Выскакивая вслед за ним, я столкнулся в дверях с входившим учителем, врезавшись головой прямо ему в живот. От испуга во мне все замерло и похолодело.

“Ну, все! Пропал! — пронеслось у меня в голове. — Я уже исключен из гимназии!”

Петр Эдуардович (а это был он) спокойно взял меня за руки чуть повыше локтей, приподнял кверху и отставил в сторону, словно какой-нибудь мешавший ему предмет, после чего зашагал к столу в своей развевающейся д'артаньяновской крылатке. Не помню уж, как я сел за парту и затаив дыхание следил за Петром Эдуардовичем, который как ни в чем не бывало начал урок. Только после того как урок кончился и Петр Эдуардович ушел, до моего сознания начало доходить, что вся эта история останется без каких-либо зловредных последствий для меня. И тогда в мою голову закралось подозрение, что Петр Эдуардович просто добрый человек. Иного объяснения я не находил, потому что другой на его месте не упустил бы представившейся возможности хотя бы накричать на меня и напомнить, что раз звонок был, то все должны сидеть на местах, а не носиться по классу как угорелые.

  63  
×
×