81  

Через час снова послышался шум.

В камеру возвратился комендант в сопровождении врача и нескольких офицеров.

На минуту все смолкло. Очевидно, врач подошел к постели и осматривал труп.

Потом начались расспросы.

Врач, освидетельствовав узника, объявил, что он мертв.

В вопросах и ответах звучала небрежность, возмутившая Дантеса. Ему казалось, что все должны чувствовать к бедному аббату хоть долю той сердечной привязанности, которую он сам питал к нему.

– Я очень огорчен, – сказал комендант в ответ на заявление врача, что старик умер, – это был кроткий и безобидный арестант, который всех забавлял своим сумасшествием, а главное, за ним легко было присматривать.

– За ним и вовсе не нужно было смотреть, – вставил тюремщик. – Он просидел бы здесь пятьдесят лет и, ручаюсь вам, ни разу не попытался бы бежать.

– Однако, – сказал комендант, – мне кажется, что, несмотря на ваше заверение, – не потому, чтобы я сомневался в ваших познаниях, но для того, чтобы не быть в ответе, – нужно удостовериться, что арестант в самом деле умер.

Наступила полная тишина; Дантес, прислушиваясь, решил, что врач еще раз осматривает и ощупывает тело.

– Вы можете быть спокойны, – сказал наконец доктор, – он умер, ручаюсь вам за это.

– Но вы знаете, – возразил комендант, – что в подобных случаях мы не довольствуемся одним осмотром; поэтому, несмотря на видимые признаки, благоволите исполнить формальности, предписанные законом.

– Ну что же, раскалите железо, – сказал врач, – но, право же, это излишняя предосторожность.

При этих словах о раскаленном железе Дантес вздрогнул.

Послышались торопливые шаги, скрип двери, снова шаги, и через несколько минут тюремщик сказал:

– Вот жаровня и железо.

Снова наступила тишина; потом послышался треск прижигаемого тела, и тяжелый, отвратительный запах проник даже сквозь стену, за которой притаился Дантес. Почувствовав запах горелого человеческого мяса, Эдмон весь покрылся холодным потом, и ему показалось, что он сейчас потеряет сознание.

– Теперь вы видите, что он мертв, – сказал врач. – Прижигание пятки – самое убедительное доказательство. Бедный сумасшедший излечился от помешательства и вышел из темницы.

– Его звали Фариа? – спросил один из офицеров, сопровождавших коменданта.

– Да, и он уверял, что это старинный род. Впрочем, это был человек весьма ученый и довольно разумный во всем, что не касалось его сокровища. Но в этом пункте, надо сознаться, он был несносен.

– Это болезнь, которую мы называем мономанией, – сказал врач.

– Вам никогда не приходилось жаловаться на него? – спросил комендант у тюремщика, который носил аббату пищу.

– Никогда, господин комендант, – отвечал тюремщик, – решительно никогда; напротив того, сначала он очень веселил меня, рассказывал разные истории; а когда жена моя заболела, он даже прописал ей лекарство и вылечил ее.

– Вот как! – сказал врач. – Я и не знал, что имею дело с коллегой. Надеюсь, господин комендант, – прибавил он смеясь, – что вы обойдетесь с ним поучтивее.

– Да, да, будьте спокойны, он будет честь честью зашит в самый новый мешок, какой только найдется. Вы удовлетворены?

– Прикажете сделать это при вас, господин комендант? – спросил тюремщик.

– Разумеется. Но только поскорее, не торчать же мне целый день в этой камере.

Снова началась ходьба взад и вперед; вскоре Дантес услышал шуршание холстины, кровать заскрипела, послышались грузные шаги человека, поднимающего тяжесть, потом кровать опять затрещала.

– До вечера, – сказал комендант.

– Отпевание будет? – спросил один из офицеров.

– Это невозможно, – отвечал комендант. – Тюремный священник отпросился у меня вчера на неделю в Гьер. Я на это время поручился ему за своих арестантов. Если бы бедный аббат не так спешил, то его отпели бы как следует.

– Не беда, – сказал врач со свойственным людям его звания вольнодумством, – он особа духовная; господь бог уважит его сан и не доставит аду удовольствие заполучить священника.

Громкий хохот последовал за этой пошлой шуткой.

Тем временем тело укладывали в мешок.

– До вечера! – повторил комендант, когда все кончилось.

– В котором часу? – спросил тюремщик.

– Часов в десять, в одиннадцать.

– Оставить караульного у тела?

– Зачем? Заприте его, как живого, вот и все.

Затем шаги удалились, голоса стали глуше, послышались резкий скрип замыкаемой двери и скрежет засовов; угрюмая тишина, тишина уже не одиночества, а смерти объяла все, вплоть до оледеневшей души Эдмона.

  81  
×
×