– Паскарей уйти, пока не заметири, – откликнулся Маса, зачем-то уткнувшись носом в подоконник, а потом и вовсе высунулся наружу. – Сдерар деро и порез обратно.
– Кто полез? – всхлипнула Коломбина. – Куда полез? О чем вы?
Японец ответил неожиданное:
– Убийца. Врез по позярной рестнице, проромир тереп и вырез обратно.
– Какой убийца? Гдлевский сам наложил на себя руки! Ах, ну да, вы ведь ничего не знаете!
– Сам? – Маса поднял с пола обрезок железной трубы. – Вот так? – Он снял котелок и изобразил, будто бьет себя сзади по затылку. – Так, Коромбина-сан, отень трудно. Нет, мородой теровек сидер у стора. Кто-то зарез в окно. Мородой теровек перепугарся, побезяр к двери. Убийца догнар и стукнур зерезкой по макуське.
Он присел на корточки над телом, поковырял пальцем в кровавой каше. Коломбина схватилась за край стола, потому что комната вдруг поплыла у ней перед глазами.
– Терепуська вдре-без-ги, – с видимым удовольствием выговорил японец звучное слово. – Отень, отень сирьный убийца. Таких маро. Это хоросё. Гаспадизну будзет регче найти.
Коломбина всё не могла прийти в себя от нового потрясения. Так Гдлевский не покончил с собой? Его убили? Но кто? Ради чего? Бред, морок!
– Надо послать за полицией, – пробормотала она.
Хотелось только одного – поскорей выбраться из этой жуткой комнаты с ее запахом свежей убоины.
– Я сама. Я спущусь к дворнику!
Маса покачал головой.
– Нет, Коромбина-сан. Снатяра гаспадзин. Пусчь смотрит. Порицию потом. Зьдите тут. Я иду искачь терефон.
Он отсутствовал минут двадцать, и это были худшие двадцать минут в жизни Коломбины. Именно об этом она думала, стоя у окна и глядя на огоньки, что светились за черной массой Петровского парка. Обернуться боялась.
Когда сзади послышался легкий шорох, она зажмурилась и втянула голову в плечи. Представилось, как с пола поднимается мертвый Гдлевский, поворачивает свою расколотую голову и движется к окну, растопырив руки. Нет ничего хуже, чем стоять к неведомой опасности спиной. Взвизгнув, Коломбина развернулась.
Зря. Лучше было бы этого не делать.
Гдлевский с пола не поднялся, лежал всё так же, ничком, но его волосы непонятным образом шевелились. Присмотревшись, Коломбина увидела, как в ране копошатся, принюхиваясь, две мыши.
Подавившись криком, она ринулась к двери, вылетела на лестницу и столкнулась с поднимающимся Масой.
– Звонир из нотьной аптеки, – доложил он. – Гаспадзин дома. Сейтяс приедет. Отень вам брагодарен, Коромбина-сан. Вам мозьно ехачь домой. Я дорзен бычь тут и не могу проводзичь вас до извосика. Мне нет проссения. – И японец виновато поклонился.
Господи, как же она бежала от проклятых номеров Кляйнфельда! До самой Триумфальной – только там встретился ночной извозчик.
Немного отдышавшись и собравшись с мыслями, вдумалась в смысл случившегося. Смысл получался простым, ясным, страшным.
Раз Гдлевский не покончил с собой, а убит (Маса неопровержимо это доказал), то совершить это могло лишь одно существо – если, конечно, возможно назвать эту силу существом.
Никто не влезал в чердачное окно по пожарной лестнице. Туда вошел не некто, а Нечто. Вот и объяснение удара чудовищной, нечеловеческой мощи.
– Смерть живая, – повторяла Коломбина, глядя широко раскрытыми глазами в сутулую спину извозчика.
Существо, имя которому Смерть, может разгуливать по городу, заглядывать в окна, бить наотмашь. Может любить и ненавидеть, может чувствовать себя оскорбленным.
В чем заключалось оскорбление, нанесенное Смерти Гдлевским, понятно. Высокомерный мальчишка объявил себя ее избранником, не имея на то никаких прав и произвольно выдумав Знаки, которых на самом деле не было. Он, действительно, самозванец, и за это его постигла участь всех самозванцев.
Величие случившегося повергало в трепет.
Коломбина безропотно дала вымогателю-извозчику целых два рубля, хотя красная цена за поездку была семьдесят пять копеек. Как поднялась к себе на пятый этаж – не помнила.
Когда снимала свой траурный лиловый фартук, из кармана выпал квадратик плотной белой бумаги. Рассеянно подняла, прочла слово, начертанное красивыми готическими буквами: Liebste[7].
Сначала улыбнулась, вообразив, что это застенчивый Розенкранц наконец отважился на решительные действия.
Потом вспомнила: за весь вечер немчик ни разу к ней не приблизился, а стало быть, никак не мог подсунуть записку.