270  

— А вы? — спросила она.

— Я не укачиваюсь. До войны у нас с братом была в Петербурге яхта, и мы ходили на ней далеко-далеко… до самого Гогланда! Сейчас вам, Соня, станет легче.

— Вы думаете, полковник?

— Конечно. А завтра оживете совсем. Говорят, будем заходить на бункеровку в Тромсе, к норвежцам.

Соня тронула его руку:

— Спасибо. Вы… добрый.

— О нет! Сударыня, — засмеялся Небольсин, — вы ошиблись: я совсем не добрый. Я сам не узнаю себя… с вами!

Единожды вызвавшись добровольно, Небольсин вскоре так и остался при арестованных. Ощущать себя в роли тюремного надзирателя, конечно, всегда неловко, но Небольсин делал это деликатно, даже грубого Свищова не задевая своим присутствием. А Соня Листопад вообще не относилась к нему как к охраннику — скорее как к вечернему собеседнику, причем собеседнику интересному. Офицеры, правда, потихоньку над Небольсиным издевались, но, в общем, они были довольны, что нашли одного дурака-добровольца…

Зато теперь Небольсин наслаждался местью.

— Господа! — объявил, когда качка стала стихать. — Подходим к Тромсе, никто убирать за вами не будет, здесь слуг нету… Беритесь за швабры, смелее!

— А ты?

— Я, пардон, не травил так гнусно, как вы…

Именно тут, в Тромсе, они узнали, что Колчак взял Пермь, и поспешно, с разговорами и восхищениями, убрали травлю. Потом, естественно, возникло желание и Тромсе посмотреть, и чтобы Тромсе на них тоже полюбовалось.

— Вах! — сказал пламенный сотник Джиашвили. — Я напьюсь как последняя русская свинья.

— Господа, — предупредил обстоятельный генерал Скобельцын, — надо показаться культурной Норвегии во всем великороссийском блеске. Такое событие, как взятие Перми, следует отметить, и основательно отметить. Но… культурно!

Отдраили иллюминаторы, и внутрь потянуло свежим ветерком. Понемногу офицеры стали очухиваться, приводить себя в порядок. На приступке трапа чистили сапоги — с ожесточением.

— Ну и напьемся же! — предвкушали.

После хороших известий от Колчака они подобрели.

— А не взять ли нам, — сказали, — и эту скотину? Полковника Свищова? Может, бутылочка-другая и вправит ему мозги?..

Взяли за компанию и «большевика» (весьма сомнительного). От такой нежданной чести Свищов чуть не заплакал.

— Вы так великодушны… Ей-ей, видит бог, ну какой же я большевик? Ляпнул что-то сгоряча… износился душой и телом!

Вот и красные крыши Тромсе, низкорослые рябины еще хранят брызжущие мерзлым соком ягоды. Вокруг все чистенько, уютно, добротно. Фонари и масса огней побеждают сумерки полярной ночи. Было что-то удивительно устойчивое во всем этом мире красных крыш, в спокойной развалке норвежцев, в играх детей, одетых легко и скромно, в упряжках оленей с лопарями, заменявшими здесь, на краю ночи, европейские такси. На офицеров белой армии, гордо выпячивавших грудь колесом, норвежцы, казалось, не обращали никакого внимания…

— Зайдем, — предложил кто-то, разглядев кабачок, и они расселись на китовых позвонках, заменявших стулья. — Тузи таг, фрекен! — сказали хором девушке за стойкой, и эта фраза была единственной, которую офицеры успели выучить по-норвежски.

Далее на пальцах они показали, что им следует выпить:

— Много! Масса! Колоссаль бутылок!

Бутылок было «колоссаль». На все лады обсуждали за выпивкой успехи армии Колчака и говорили об адмирале с уважением:

— Александр Василич… Александр, дай бог, Четвертый!

Полковник Свищов рыдал над стаканом, его утешали:

— Перестаньте… Ну, выяснится! Ну, даже осудят, но не повесят же. Кровью искупите… Пейте!

В таверну вошел пожилой норвежец. Без пальто. В штанах из оленьей шкуры. Без шапки, несмотря на трескучий мороз. Выпил у стойки джина, не присаживаясь.

— Добрый вечер, — сказал он потом, оглядывая хмельную компанию. — Нет, спасибо, — ответил на бурные приглашения «дернуть», «драбалызнугь», «качнуть», «тяпнуть» и «врезать».

Его спросили, откуда он так хорошо знает русский язык, и норвежец с достоинством ответил:

— За юг своей страны не ручаюсь. Но здесь, в северной Норге, рождается очень мало женщин, и мы испокон веков ездим за невестами в Россию. Мы их берем в Мезени и в Архангельске, а лучше — из поморских деревень. Вот моя бабка была из Сороки, моя мать — из Пинеги, а сам я женат на онежской. И вот что я вам скажу, господа: нам, норвежцам, не нравится, что творится сейчас на русском севере… Я догадываюсь, кто вы такие, и заранее говорю, что ваше дело — плохо!

  270  
×
×