95  

Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:

— А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике…

— Неспокойно там, — отвечал Харченко, обсасывая конфету. — Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на «Аскольде» все свое, привычное… Вот и подался к вам, друга мои!

— Может, поспать ляжешь с дороги? — предложили.

— Нет, — отказался Харченко, — у меня еще дела есть..

До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя погоны. На барахолке, что шумно и бесцветно шевелилась тряпьем за Шанхай-городом, Харченко подошел к бледному, романтичного вида юноше-прапорщику, продававшему два австрийских штыка.

— Господин хороший, с резаками этими ты до ночи простоишь и сам зарежешься. Кому штык твой нужен? А я тебе честную коммерцию предлагаю: мне твои погоны как раз бы подошли. Я человек здесь новый, а ты, видать по всему, парень ловкий — другие себе сварганишь.

— Сколько дашь? — спросил романтичный прапорщик, громыхая от холода мерзлыми пудовыми сапожищами.

— Сорок… тебе не обидно ли будет?

— Сто! Половину займом Свободы.

— Пожалте, — распахнул шинель Харченко, — очень уж нам прискорбно с первого дня химичиться…

Отошли в сторонку, будто по нужде. Затаились. Харченко вынул из-под кителя громадный лист керенок, сложенный словно газета. Надорвал на полсотне рублей и обрывок отдал юноше.

— Сейчас, — сказал. — Заем-то Свободы я в ином месте храню. Говорят, тута жуликов много… так я укрыл.

Достал откуда-то из штанов хрусткую пачку облигаций.

— В расчете? Ну, тады снимай….

Юноша отбросил два штыка и, распарывая нитки, безжалостно сорвал со своих плеч погоны.

— Видал я дураков… — сказал и даже поклонился. Вечером, ног от усталости не чуя, притащился Харченко на корабль. В пустом коридоре кают-компании бродил пьяненький мичман Носков и обтирал плечами переборки, давно некрашенные и грязные.

— Ученик… — пробормотал. — Узнаешь своего учителя?

— Да как же! — расцвел Харченко, обнимая мичмана. — И теорему Гаккеля хоть сейчас, не сходя с этого места… решу! А чего это вы, господин мичман, не в себе вроде?

— Поживешь здесь — и любую теорему забудешь… Павлухин навестил Харченку перед отбоем.

— Здорово, Тимоха! — И сразу, без предисловий, стал заводить о деле. — Вот ты и кстати, — сказал Павлухин. — Это хорошо, что явился… Мне, Тимоха, от Центромура хороший мордоворот устроили. Как большевику, мне туда не попасть. Но крейсер наш должен иметь голос в этой организации… Что, если ты?

— А что я? — спросил Харченко. — Я от политики подалее. Задавись она пеньковым галстуком. Пока в Кронштадте науки разные проходил, так я там всякого насмотрелся. Не дай бог!

— Не говори так, — возразил Павлухин. — Здесь тебе не Кронштадт, и революция здесь иная. Если боишься крышкой накрыться, так здесь не убивают. Видишь? Даже погоны носить можно. Но здесь тоже борьба… еще какая!

— За что хоть борются-то? — подавленно спросил Харченко. Павлухин крепко шлепнул себя по коленям — ушиб руки.

— Об этом потом. А сейчас напрямки спрашиваю: согласен ли ты, как революционный офицер, вышедший из народа, представлять в своем лице крейсер «Аскольд» в Центромуре?

— Да… почему бы и не представить? А что делать-то?

— А ничего. Твое дело — сторона. Что мы на общих собраниях постановим, то и тебе следует, как нашу резолюцию, довести до сведения Центромура. И отстаивать ее, пока юшка из носу не выскочит… Осознал?

— Ага, — сказал Харченко и всю ночь не спал: думал.

Впрочем, хитрый, он понимал, что явно сторониться политики в такое время не стоит. И когда матросня выдвинула его в Центромур, он только кланялся, словно девка на выданье:

— Спасибо, братцы… вот удружили! Потому и стремился к вам всей душой — не забыли, благодарствую. Что мне сказать вам в ответ на доверие? Да здравствует свобода… И, как говорится, вся власть Учредительному собранию! Может, не так что сказал? Так вы поправьте…

— Для начала сойдет, — ответил за всех Павлухин. Ночью на посыльной «Соколице» он отплыл в Архангельск.

Глава восьмая

В раскаленной печурке жарко стреляют березовые поленья. А за жестяной коробкой складского барака, за гофрированными прокладками войлока и фанеры, беснуется полярная вьюга. В узкие амбразуры окошек лезет патлатая метель.

Телеграфист уже немолод, он устал, его клонит в сон.

  95  
×
×