С холма неспешной рысью съехал всадник — в кафтане с гусарскими шнурами, на голове нерусская круглая шапочка с пером.
— Поляк, поляк! От государя! — пронеслось среди москвичей.
Гонец приблизился, завернул лошади уздой голову вбок и закрутился на месте.
— Эй, бояре! Круль Дмитрий велел вам ждать! — крикнул он с акцентом. — Ныне маестат изволит принимать донского атамана Смагу Чертенского со товарищи! Жди, Москва!
Повернулся, ускакал прочь. Ластик слышал, как Мстиславский вполголоса сказал Шуйскому:
— Истинно природный царь. Самозванец бы не насмелился так чин нарушать. В батюшку пошел, в Грозного. Ой, храни Господь…
И закрестился пуще прежнего.
Князь Василий Иванович мельком оглянулся. Глаз у него нынче не было вовсе — левый зажмурен, правый сощурен в узенькую щелочку. Уж на что изобретателен и хитер боярин, а и ему страшно.
Что ж говорить про Ластика…
Бедный «Ерастиил» увидел в стороне, среди распряженных телег, такое, от чего задрожали колени.
Там стояла большая клетка, а в ней, развалившись на спине, дрыгал когтистыми лапами грязный, облезлый медведь. Вот он зевнул, обнажилась пасть, полная острых желтых клыков.
Если б Ластик умел, то тоже начал бы молиться, как старый князь Мстиславский.
Ожидание затягивалось.
Над походным теремом уже давно установили золоченый венец и знамя с двуглавым орлом. Всю траву вокруг застелили пушистыми коврами.
Часть зевак разбрелась кто куда, остались самые ленивые и наглые. Просто так стоять и глазеть им наскучило, начали задирать «Москву», насмехаться.
— Вон с энтого, борода веником, шубу содрать, а самого кверху тормашками подвесить! — кричали они про Мстиславского.
А про Шуйского так:
— Эй, лисья морда, иди сюда! Мы с тебя шкуру на барабан сымем!
Бояре делали вид, что не слышат. Стояли смирно, по лицам рекой лил пот.
Наконец с холма прискакал тот же поляк, призывно махнул рукой.
— Пойдем, княже, на все воля Божья, — дернул Шуйский за рукав оробевшего товарища.
Двинулись вперед, на негнущихся ногах.
Слуги сзади несли сундуки с дарами, самым последним шел Ондрейка, таща за шиворот упирающегося Ластика.
— Куды малого волочишь, желтоглазый? — крикнули из толпы.
Шарафудин осклабился:
— Мишку кормить!
Те загоготали.
Войти в шатер послы не посмели. Сдернули шапки, опустились на колени перед входом. Свита и вовсе уткнулась лбами в землю.
Ондрейка схватил пленника за шею, тоже пригнул лицом к траве.
Но долго в такой позе Ластик не выдержал. Исхитрился потихоньку выгнуть шею и увидел, как стража откидывает полог, и из шатра выходят четверо.
Про одного из них — высокого, толстого, густобородого — вокруг зашептались «Басманов, Басманов». Видно, знали воеводу в лицо.
Еще там были польский пан с пышными, подкрученными аж до ушей усами, священник (наверно, католический, потому что без растительности на лице) и молодой худощавый парень, вышедший последним. Остальные трое почтительно ему поклонились.
— Он! — прошелестело вокруг, и Ластик буквально ощутил, как качнулся воздух — это все разом судорожно вдохнули.
Посмотрел он внимательно на человека, от которого теперь зависела его жизнь, и сразу поверил — это не самозванец, а настоящий царевич.
То есть ничего особенно царственного в облике Дмитрия не было, скорее наоборот. Вместо величавости — быстрые, ловкие движения, свободная, даже небрежная манера держаться. Никакой горделивости, никакого чванства. Острый взгляд с любопытством оглядел челобитное посольство, задержался на парчовом шатре, скользнул по сундукам. И не сказать, чтоб царевич был хорош собой: лицо неправильной формы и сильно загорелое (для высокой особы это зазор), нос большой и приплюснутый, сбоку не то выпуклая родинка, не то бородавка. И — самое поразительное — гладко выбрит, ни бороды у него, ни усов. За всё время, проведенное в 1605 году, Ластик подобных людей не видывал, потому и решил: это точно природный царский сын, совершенно особенный и ни на кого не похожий. То есть встреть такого на улице современной Москвы, пройдешь мимо и не оглянешься (если, конечно, снять с него куртку с шнурами и отцепить саблю), но для обитателя семнадцатого века Дмитрий смотрелся прямо-таки экзотично.
Победитель Годуновых сказал что-то по-польски пышноусому пану, тот заулыбался. Потом перемолвился по-латыни с монахом, который вздохнул и возвел глаза к небу.