2  

Об этих неважных, но почему-то тоже прилипчивых мелочах Юра подумал машинально, оглядываясь на стоящий в углу ординаторской телевизор. Действительно, заставка первого канала безмолвствовала на экране.

– Вроде депутаты против Ельцина взбунтовались, – сказал Гена. – А сам он где, вообще не поймешь. Да что вообще поймешь, когда у нас тут уже завтра, а у них, считай, еще вчера!

Прошлое снова напоминало о себе, настигало несовпадением времени, безмолвной картинкой на экране – всеми неясностями, от которых так хотелось уйти.

– Ну, значит, до их завтра и потерпим, – хмуро бросил Юра. – Что гадать-то? Потом разберемся.

– Да-а, в прошлый раз когда путчевали, все попонятней вроде было… – задумчиво произнес Гена. – Даешь свободу, и все дела. А теперь поди пойми! Юр, ты что-нибудь понимаешь?

Отвечать на Генин вопрос не хотелось: и потому, что он, конечно, тоже ничего не понимал, и потому, что невостребованная «остаточная бодрость» сменилась усталостью. Но Рачинский не отставал.

– Нет, ну ты скажи! – повторил он. – Ты скажи, Юр, вот ты, например, куда бы сейчас пошел, если б в Москве был? Кого защищать?

– Дежурил бы, наверно, – чтобы отвязаться, ответил Юра. – В больнице или в отряде. Да что ты спрашиваешь – когда это мы без работы сидели?

– А в первый путч ты за кого ходил? – не унимался Гена: он от природы был разговорчив, а бурная современная жизнь, особенно политическая, только усиливала это его природное качество. – Ты же, кажется, в первый путч как раз в отпуске был, к своим ездил?

– А я тогда как раз девятнадцатого августа вернулся. – Юра через голову стянул зеленую хирургическую рубашку. – Ни за кого не успел… Ладно, Гена, пойду, что ж перед телевизором-то зря сидеть? Потом узнаем. Ты Лазарева моего сегодняшнего, с ампутацией, завтра сам перевяжи, ладно? Боюсь, загноится, а Люся не заметит вовремя.

Люся была опытной перевязочной сестрой, но Юра не любил с нею работать: чувствовал в ней какое-то равнодушное умение – и придраться невозможно, и доверять не хочется.

– А она все равно заболела, – ответил Гена. – Сам перевяжу, не волнуйся. С новенькой, – подмигнул он. – Не видел еще? Така-ая, скажу тебе, птичка – пальчики оближешь! Кореяночка, молоденькая, глазки как у стрекозы… А фигурка! После училища распределилась, двадцати нет, значит.

– Ладно, ладно, – улыбнулся Юра. – Ты, главное, сам перевяжи, девочка-то ничего еще не умеет, наверное.

Женщины были слабостью заведующего травматологией Гены Рачинского, и он не делал из этого секрета. А что такого, если представительному и разговорчивому сорокалетнему мужчине нравятся красивые женщины? В Генином отношении к ним почти не было похабства, и было даже какое-то особенное франтоватое изящество, любимое всеми дамами, за которыми он ухлестывал одновременно. Даже жена смотрела на его романы сквозь пальцы, по всей видимости, находя в супруге достоинства, которые уравновешивали эту слабость.

– Зря ты, Юрка, – заметил Рачинский. – Ей-Богу, зря! Катерина опять тобой интересовалась. Знаешь, из ожогового? И чего не взять, когда, считай, сама дает? Тебе хорошо, и ей приятно…

Это замечание Юра слышал уже только одним ухом, свободным от телефонной трубки: как раз выслушивал доклад дежурного о том, что все спокойно, никакого чрезвычайного положения не объявлено и, значит, никаких пока нет причин ему отменять свой выходной.

– Я подумаю, – кивнул он, нажимая на рычаг. – Тебе, Ген, первому сообщу.

– Буду ждать с нетерпением! – хмыкнул Рачинский. – Вот же люди, счастья своего не понимают! Живет один, не звеглит никто над ухом, бабы сами липнут… Ну, дело хозяйское.

Простившись с Геной, Гринев спустился по гулкой прокуренной лестнице и вышел из больницы.

Генкины расспросы были ему не слишком приятны. Если не отвечать на них в ожидаемом собеседником духе, то надо просто уходить от прямых ответов и отделываться шуточками. А это тоже надоедало… Юра и сам не понимал, почему он, мужчина, перешагнувший порог первой молодости и вступивший в расцвет своих лет, не обиженный ни умом, ни внешностью, ни работой, явно имеющий успех у женщин, – совсем не стремится все это использовать. Да, по правде говоря, ему и не хотелось это объяснять, даже себе самому не хотелось, а уж тем более Рачинскому.

Не хочется – это было самое исчерпывающее объяснение, которое он мог себе дать. За свои тридцать лет Юрий Гринев понял, что «не хочется» – вообще единственное честное объяснение человеческих поступков. Почему не хочется поступать так или иначе, это уже другой вопрос. Лень, противно, неинтересно, стыдно, скучно или смешно – у каждого свое. Но через себя все равно не перепрыгнешь, и чего не захочешь, того делать и не станешь, как себя ни обманывай.

  2  
×
×