149  

Мысль о Создателе, который попросту забавлялся, весьма привлекательна, но она вводит нас в порочный круг: мы приписываем ему злобность, потому что мы сами таковы. Если вспомнить о полнейшей незначительности человека по сравнению с космосом, то миф этот выглядит примитивно до тривиальности. Скажу иначе: если б сотворение мира действительно имело место, чего я, впрочем, не допускаю, то необходимый для этого уровень знаний был бы уже не совместим с туповатыми шутками. Ибо — в этом, собственно, и состоит мое кредо — нет и не может быть идеально мудрого зла. Разум говорит мне, что идеальная мудрость несовместима с мелким пакостничеством, с жульничеством, которое подсмеивается над собственными выдумками.

То, что мы принимаем за плоды злобных намерений, можно было бы еще понять как обычный просчет, как ошибку, — но тогда мы приходим к еще несуществующей теологии, в которой всемогущество богов ограничено. А в этом случае область созидательной деятельности таких богов есть не что иное, как область, в которой творю я сам, — то есть вероятностная статистика.

Любой ребенок бессознательно совершает открытия, из которых выросли статистические вселенные Гиббса и Больцмана, потому что действительность предстает перед ним как множество возможностей и каждая из них возникает и обособляется очень легко, будто бы самопроизвольно.

Ребенок окружен множеством виртуальных[6] миров, ему совершенно чужд космос Паскаля — этот окоченелый труп. Позже, в зрелости, это первоначальное богатство выбора у человека уступает место незыблемому порядку вещей.

Я вынес из детства нечто вроде устойчивого неприятия действительности. Математика была моим дезертирством — потому что математика, мне казалось, не зависит от мира.

Время показало, что я ошибся. Что бы мы ни делали, мы не можем порвать с действительностью, и опыт говорит, что математика — тоже не идеальное убежище, потому что ее обителью является язык. А это информационное растение пустило свои корни и в действительность, и в нас самих.

В математике я искал того, что было самым ценным в детском восприятии — множественности виртуальных миров, которая дает возможность так легко оторваться от данного нам реального мира. Но затем, подобно всякому математику, я с изумлением открыл, до чего потрясающе неожиданна эта деятельность, вначале похожая на игру. Ты безоговорочно обособляешь свою мысль от действительности и с помощью произвольных постулатов, категоричных, словно акт творения, замыкаешься в терминологических границах, призванных изолировать тебя от суетного скопища, в котором приходится жить. Но именно этот отказ, этот радикальнейший разрыв с действительностью и раскрывает нам сердцевину явлений, и кажущееся бегство от мира оборачивается его завоеванием, а разрыв — примирением. Мир молчаливо дает нам понять, что только в нем самом кроется возможность освободиться от его власти.

Математика ждет лишь своего открытия, а не изобретения, ибо она уже содержится не явно в любом языке: законы действительности запечатлелись в человеческом языке, как только он начал возникать.

Математика складывалась в течение тысячелетий языковой эволюции на поле ожесточенных схваток человека с окружающей его средой. Мудрость языка настолько же превосходит любой человеческий разум, насколько наше тело лучше ориентируется во всех деталях жизненного процесса, протекающего в нем, чем мы сами. Мы еще не исчерпали наследства этих двух эволюции — эволюции живой материи и эволюции информационной материи языка, — а уже мечтаем выйти за их пределы.

Причины, по которым я стал математиком, наверно, сложны, но одной из главных были мои способности, без которых я сделал бы в своей специальности не больше, чем горбун в легкой атлетике. Не знаю, играл ли какую-нибудь роль в той истории, которую я собираюсь рассказать, мой характер, а не способности, но эта возможность не исключена: при таком масштабе событий ни гордость, ни застенчивость человека уже не имеют никакого значения.

Авторы воспоминаний обычно решаются на предельную искренность, если считают, что они могут рассказать о себе нечто невероятно важное. Я, напротив, искренен потому, что моя личность в данном случае абсолютно несущественна; иначе говоря, к разговорчивости меня побуждает только неумение различить, где кончается статистический каприз, определивший склад данного индивидуума, и где начинается типичное для всего человеческого рода.


  149  
×
×