10  

Вера прекрасно все это знала. Четыре года назад, как раз во время семейной жизни с Димой, она сама работала в издательстве, притом довольно большом. Но даже ей не удалось тогда издать Тимкины стихи. И уж тем более не мог их издать он сам – не танк, не тусовщик, а просто мужчина, которого Бог наделил бесполезным для обычной жизни даром.

Она читала о том, как неосторожно и случайно упал на землю первый снег. Как он совпал с юностью. Как приходит время проститься с юностью, но снег еще лежит, еще не тает, и поэтому сердцу кажется, что и с юностью прощаться время еще не настало…

Она читала, и сердце у нее вздрагивало, трепетало на самом острие жизни. Как он такое делал, ее сын, она и сама не понимала. Это было так же необъяснимо, как его мужественность, и так же, как мужественность, очевидно.

День и так выдался нервный – с неотступными мыслями о впустую проходящей жизни, с раздражающей цыганской философией, – а Тимкины стихи совсем уж разбередили Вере душу.

Она давно не вспоминала о тех временах, которые предшествовали его рождению. Она не вспоминала и о человеке, от которого его родила. Не то чтобы о чем-то жалела – просто ни во временах тех, ни в человеке не было ничего такого, что ей легко было бы вспоминать.

А теперь эти воспоминания, такие же никчемные, как все сегодняшние мысли, встали у нее в душе так ясно, что от них стеснилось дыхание.

Глава 5

Вера заканчивала десятый класс в самом мрачном настроении.

Папина смерть, мамино отчаяние, враждебность мира, казавшаяся всеобъемлющей, непонимание, что она будет в этом мире делать, – все это не давало ей быть ни веселой, ни хотя бы спокойной. Да еще брат Сашка ударился после папиной смерти во все тяжкие: забросил учебу, то и дело исчезал из дому. Вера с братом были двойняшками, поэтому его беспокойство передавалось и ей. В общем, более тяжелого года, чем этот, последний школьный, в ее жизни еще не было.

Она не понимала, почему семнадцать лет считаются прекрасным романтическим возрастом. Ничего романтического в ее настроении не было, и ничего прекрасного она не ожидала.

И когда однажды майским вечером открыла дверь на долгий звонок, никаких волшебных предчувствий у нее не было тоже.

Вера была дома одна. Сашка ушел в поход на байдарках, во всяком случае, так он сказал дома. Мама уехала на майские выходные на дачный, точнее, огородный участок за сто километров от Москвы, чтобы посадить картошку. Веру она с собой не взяла: знала, что хотя руки у дочери легко прилаживаются к любой простой работе – все-таки гены-то крестьянские, – но тяги к земле Вера не испытывает. Да и экзамены на носу, выпускные, а там и вступительные, пусть лучше позанимается.

И Вера сидела дома одна, рассеянно листала учебники и мучилась неясной тревогой, из которой в последнее время сплошь состояла ее жизнь.

Она вздрогнула, услышав звонок в дверь. Потом встала из-за стола, за которым пыталась учить билеты по химии, и на цыпочках прошла ко входной двери.

«Может, и не спрашивать, кто это? – мелькнуло у нее в голове. – Никого ведь не ждем».

Но делать вид, будто никого нет дома, было бы глупо: свет горел во всех комнатах, этого невозможно было не заметить с улицы. Да и чего вообще-то бояться? Может, это соседи. Может, соль у них кончилась на ночь глядя.

– Кто там? – громко спросила Вера.

За дверью несколько секунд молчали. Потом мужской голос наконец ответил:

– К Ломоносову Игнату Михалычу.

– Его нет, – сказала Вера.

– А когда будет?

– Никогда. Он умер.

Тут ей почему-то показалось, что она соврала. Это была неправда, что, раз папа умер, его нет и никогда не будет. В том нервном напряжении, в котором Вера жила, границы между видимым и невидимым, между явью и сном казались ей призрачными, и папина смерть не казалась поэтому абсолютной.

– Ах ты!.. – раздалось за дверью. – Ну, простите, раз так.

Было в этом голосе что-то… глубокое, неназываемое. Оно было в тембре его, в интонациях, даже в почти неслышном дыхании говорившего.

За дверью послышались удаляющиеся шаги. Вера распахнула дверь.

– Подождите, – сказала она. – А вы кто?

Мужчина обернулся. В подъезде было темно – перегорела лампочка на первом этаже, и свет доходил только со второго этажа да с улицы. В этом тусклом свете разглядеть позднего гостя во всех подробностях было невозможно, но силуэт его был обрисован отчетливо и жестко.

Он был высокий, сутулый, плечи узкие, и пальто на плечах висело. Странно – в этом чувствовался какой-то аристократизм, совершенно Вере непонятный, но почему-то для нее очевидный.

  10  
×
×