117  

– Анют, может, все-таки поедем в больницу? – спрашивает он. – Ты точно знаешь, что с тобой ничего?

И только тогда она наконец стряхивает с себя это глупое оцепенение и медленно, словно выныривая из глубокой воды, осознает, что они уже дома, вдвоем дома, что она слышит только его голос, и ничьего больше голоса сейчас не услышит, и не надо ей ничьего больше голоса!..

– Точно, Сережа, – сказала она. – Со мной точно ничего, это же просто царапина, какая больница? Я только отдышусь немного. Ты есть хочешь? Кажется, ничего нет поесть.

Ей надо было говорить о чем-нибудь неважном, произносить какую-нибудь клушкину глупость про еду, не столько для того, чтобы отдышаться, сколько для того, чтобы не броситься ему на грудь, как тогда, под райским деревом. Тогда она просто хотела его оттолкнуть, и это было понятно, а теперь – зачем?..

– Прости меня, – сказал он. – Анюта, прости меня.

– Но за что же простить? Ничего же не случилось, совершенно ничего страшного. Это какой-нибудь сумасшедший, что-нибудь у тебя по работе, да? К нам сумасшедшие просто косяками стали ходить, все-таки сейчас нервные времена, наверное, придется охранника в редакции посадить, а то…

– Не за это прости, – перебил он. – И за это тоже, но… Я все время хотел сказать, все время, в Лондоне тогда – помнишь? – уже уверен был: сейчас скажу… Но все равно не смог. Как бы я тебе сказал: прости меня, дорогая жена, и давай пивка выпьем за все хорошее? Я не мог, ты понимаешь? – Голос у него срывался. – Стоял, как дурак, смотрел, как ты платье примеряешь – такая вся, что убить меня мало…

– Как дурак с мороза. – Она улыбнулась помимо воли, такой непривычный и по-детски несчастный был у него вид. – Так Матюшка всегда говорит: «Стою, как дурак с мороза».

– Не простишь ты меня, – глядя на ее губы, на эту ее улыбку, глухо выговорил он. – И правильно.

Но, сказав: «И правильно», – он вдруг шагнул к ней и наконец сделал то, что только и надо было сделать, чего она только и ждала все время, пока длился этот невыносимый разговор, да и не только это время – ждала всегда.

Сергей обнял ее так же, как совсем недавно в машине – как вздохнул. Но теперь в его объятиях было не желание ее успокоить, а совсем другое желание: сильное, неостановимое влечение к ней, к ней ко всей, ко всему, что в ней было, что всегда было только для него!

– Неудобно тебе… – Сергей чуть отстранился, и только тут она заметила, что, обнимая, он прижал ее спиной к острому краю буфета. – Тебе же больно, Анюточка, а я же совсем ничего сейчас не соображаю… Почему ты мне не говоришь, что тебе больно?

– Я скажу, а ты от меня возьмешь и как-нибудь отодвинешься, – жалобно сказала она. – А я даже на секунду не хочу… И ничего мне не больно.

– Я тоже ни на секунду не хочу, – шепнул он ей в висок. – Пойдем.

Им все-таки пришлось оторваться друг от друга: невозможно ведь было пройти через всю квартиру, обнимаясь. Но по дороге они, кажется, останавливались на каждом шагу и целовались на каждой ступеньке лестницы, ведущей в спальню.

Был уже поздний вечер и даже, наверное, ночь, но в спальне, если не задернуты шторы, совсем темно не бывало никогда: вся она была залита смешанным светом уличных фонарей и многоцветного московского неба. И постель, с которой Сергей одним движением сбросил покрывало, тоже светилась этим необыкновенным светом, и пятнышко – страстная стрела – светилось у его виска.

– Старый я уже, да, Анютка? – прошептал он. – Пуговицы расстегиваю долго… – Он в самом деле одной рукой расстегивал пуговицы у нее на блузке, а другой – касался ее груди, которую освобождал от преград. – Как же я тебя хочу, родная ты моя! – вдруг выдохнул он и мгновенно снял с нее и эту блузку, и недлинную шелковую юбку, и все, что до сих пор не давало ему обнимать ее совсем голую, ничем от него не отделенную.

Сам он раздевался уже торопливо, лихорадочно бросая одежду на ковер. Но Анна еле выдержала и те несколько мгновений, что он срывал с себя одежду.

Как могло все его тело остаться таким родным – с этими горячими выступами ключиц и прохладной между ними впадинкой, с этими почти судорожными, нетерпеливыми волнами, проходящими по его плечам, по груди, по животу, с твердыми его ладонями, – как могло все это остаться таким родным, как будто не исчезало из ее жизни никогда, непонятно! Но это было так, и, когда Анна целовала его, ей казалось, что губы не вспоминают все это родное тело, а просто его находят – находят таким же, каким оставили.

  117  
×
×