Стоял еще массивный письменный стол красного дерева и рядом с ним – стул с вишневой шелковой обивкой и высокой резной спинкой. Еще – такой же массивный платяной шкаф с двумя тяжелыми ключами в виде мефистофельских голов. У бабушки вообще вся мебель была старинная, оставшаяся от родителей ее мужа, профессора Юрия Илларионовича Гринева.
По-прежнему держа Женю за руку, Юра присел на край широкой кровати с такой же резной, как у стула, спинкой. Женя помедлила немного, потом села рядом с ним. Он обнял ее, почувствовал, как напряжены ее плечи, как вся она скована, сжата, как будто кто-то держит ее изнутри жесткой рукой.
Юра наклонился к ее губам – они тоже стали чужие. Не забытые, не непривычные – чужие. Полчаса назад, в машине, они были совсем другими. А сразу, у черной решетки, – и вовсе…
Глаза у Жени были закрыты, Юра не видел их выражения, только вздрагивали ресницы. Он все-таки обнял ее, поцеловал. Она послушно разомкнула губы, ответила на поцелуй. Он слегка нажал на ее плечо – и она сразу легла, по-прежнему не открывая глаз.
Он хотел сказать, что любит ее, – и не смог. Тогда, в бревенчатой избушке, эти слова вырвались сами собою; Юра осознал их только после того, как произнес.
– Помоги мне, – шепнул он вместо этого, ложась рядом с нею и с ужасом ощущая свое бессилие.
И вздрогнул от собственных слов: было в них что-то случайное, общее. Любой мужчина мог сказать их любой женщине, ничего при этом к ней не испытывая.
Серый дневной свет пробивался в окно сквозь ветки высокого клена, и в этом неярком свете было отчетливо видно Женино застывшее лицо. Он отвел глаза.
Его бессилие – теперь, с нею! – было необъяснимо.
Все время, прошедшее после их расставания, Юра не был ни с кем. Он не мог прикоснуться к Оле, даже видеть ее не мог – и Оля ушла. Он не хотел никакую другую женщину и не думал даже, что это, может быть, странно. Что странного? В семнадцать лет было бы странно, а в тридцать два желание уже не было желанием вообще, оно стало направленным, живым.
Но о Жене-то он думал всегда, и хотел ее всегда, и просыпался ночами в поту, весь дрожа, мучаясь оттого, что ее нет рядом! Так что же происходит с ним теперь?
Конечно, она помогла ему: расстегнула на нем рубашку, потом – «молнию» на его джинсах, потом прикоснулась рукой, погладила… Было что-то жалкое, что-то глубоко несчастное в ее движениях. Но что, но почему – он понимал еще меньше, чем понимал сейчас себя. Когда Женя скользнула к его коленям, чтобы помочь ему еще больше, разбудить в нем никак не просыпающуюся мужскую силу, – Юра удержал ее.
– Полежи, – попросил он, подтягивая ее обратно и прижимая ее голову к своему плечу. – Полежи просто так. Не обижайся на меня…
Она уткнулась лицом куда-то ему под подбородок.
– Юра… – глухо прозвучал ее голос. – Юра, ничего у нас не получится. Я… Господи!..
– Но почему, Женя, почему?! – выговорил он с неудержимым, заставляющим голос срываться отчаянием. – Ну подожди немного, пожалуйста, может быть, это просто оттого со мной, что… Подожди, прошу тебя!
– Ты совсем в этом не виноват, совсем! – Она по-прежнему не поднимала лица, по-прежнему едва слышен был голос. – Не говори так, Юра, у меня сердце разрывается, когда ты так… Когда ты – ты!..
И тут она вдруг заплакала – захлебнулась словами и слезами одновременно. Затряслись плечи, вся она затряслась, забилась в его руках как птица.
Юра оперся о локоть, приподнялся, другой рукой почти насильно оторвал Женину голову от своего плеча, к которому она прижималась так сильно, как будто вся хотела в него вжаться, исчезнуть, не быть. Он всего лишь хотел спросить, что с нею, – и, может быть, понять, что происходит с ним.
Но как только он заставил ее поднять голову, как только, вопреки ее желанию, увидел прямо перед собою широко открытые глаза, – все переменилось, как будто они мгновенно оказались в другой комнате, в другом мире, в другой жизни.
Теперь он видел Женины глаза словно через очень сильное увеличительное стекло. Слезы не успевали останавливаться в них – проливались, бежали по щекам светлыми дорожками.
И все-таки этих убегающих слез хватило, чтобы глаза промылись ими, просветлели. В глазах по-прежнему стояло отчаяние, сквозь слезы еще более заметное, – и все же они были теперь не прежними, другими. Ничего не изменилось, но Юра почувствовал, что вся она теперь открыта ему: и дрожащие губы, и дорожки слез на щеках, и любимые, единственные глаза – как светлые камни на срезе.