50  

И тогда его руки сами собой потянулись к тем старым, выцветшим, покрытым нервным женским почерком листкам, которые столько лет ждали своего часа в пухлой кожаной папке. Дневники, которые бабушка Наталья Кирилловна начала вести еще до революции (Татка, кстати, была названа именно в ее честь); письма, которые она с великим трудом переправляла из Парижа своей подруге; горестные и правдивые заметки чужой, незнакомой, мечущейся жизни, порывы и прозрения женской души, привкус любви и отчаяния в каждой строчке…

«Твоя бабушка предала меня, нашу семью, свою Родину, - говорил ему когда-то дед, размеренно шагая рядом с семенящим по дорожкам зоопарка внуком. И слова его запомнились Алексею как-то дробно, хаотично, вперемежку с чувством восхищения при виде длинношеего жирафа и сладким испугом от рева льва. - Она смогла бросить собственного ребенка, я в одиночку вырастил твою мать, а ведь время было тяжелое: разруха, голод, вражеское окружение… Ей нет и не может быть прощения!»

«Ах, если бы она обернулась тогда, на перроне, - грустно говорила ему однажды мама, красивая и нежная, почти неземная, так поздно родившая его от важного, старого и знаменитого мужа (Алешин отец был известным профессором математики) и так мало успевшая побыть со своими мальчиком, прежде чем болезнь свела ее в могилу. - Если бы она посмотрела на меня, уезжая, один только взгляд бросила, я бы вцепилась в ее руку и ни за что бы не выпустила, ни за что и никогда…»

«Ах, если бы мне только дано было увидеть и обнять ее еще раз там, на перроне, - писала о том же самом бабушка в своем дневнике, залитом слезами и испещренном бесчисленными помарками. - Если бы он позволил мне проститься с ней, подержать ее за руку, может быть, я и не осмелилась бы уехать, не осмелилась бы оставить ее - ни за что, никогда…»

Эти нестройные голоса из прошлого захлестнули вдруг его, разбили его нынешнее одиночество, приоткрыли некую заветную дверцу, ведущую одновременно и в прошлое, и в будущее, и он все чаще и чаще, бродя по аллеям уже июльского парка, думал не о голосе гнева и борьбы, а голосе крови, голосе судьбы, голосе тайны. Соколовский знал, что носит не фамилию отца или деда, а фамилию этой далекой, странной и чужой ему женщины (бабушка, будучи не обвенчана с дедом - в те революционные годы это считалось в порядке вещей, - записала дочь на свое имя, а та, в свою очередь, сохранила древнее дворянское имя для любимого сына). Но что еще, кроме фамилии, может быть у них общего? Почему только теперь потянули его к себе эти пожелтевшие бумаги, почему во времена его беспросветного, полного одиночества самой близкой для него оказалась забытая всеми в России и, должно быть, давно умершая Наталья Кирилловна Соколовская?

Его снова начали мучить сны. Белые дороги, уходящие вдаль; тень от черного воронова крыла; заброшенное кладбище на окраине города; старая женщина, протягивающая к нему руки… Он вздрагивал и, казалось ему, просыпался - и разом попадал в другой сон, где кто-то присаживался к нему на кровать, и называл по имени, и трогал его горячий лоб прохладной, мягкой, пахнущей совсем незнакомыми духами рукой. Он опять вздрагивал и снова просыпался, и пожелтевшие листки летели с его колен, как листья с неведомого чудесного дерева. То облетали не листья, не листки и не лепестки, - облетала шелуха с его спящей души, и одиночество лепило из него новые силуэты, а старые истории, уходящие корнями в вековую глубь, заявляли о себе и требовали права голоса. И он не понимал, почему именно сейчас так важно было для него получить ответы на вопросы, которые никогда раньше не казались ему интересными, почему перестали быть ненужными многочисленные подробности старинного быта его семьи и почему неизвестная ему старая женщина вдруг стала близкой и заговорила с ним ласковым, знакомым языком.

«Что же это такое - голос крови?» - думал он, перебирая листы рукописи…

Часть вторая. В дневнике…


Глава восьмая. Предчувствие

20 ноября 1919 года

Так все-таки что же это такое, голос крови?… Я смотрю сейчас на свою крошечную девочку, так странно и не вовремя появившуюся в нашей безумной, бесприютной и кочевой жизни, такую драгоценную для меня, - и думаю, думаю, думаю… Она спит у моей груди; она знать не знает ничего ни о России, ни о революции, ни об этом вселенском кошмаре, творящемся кругом; ей и не нужно об этом знать, а нужны только молоко, тепло и нежность. А я - смогу ли я дать ей даже эту малость, если не знаю, что будет с нами завтра?

  50  
×
×