79  

Короткая летняя ночь уже почти кончилась, в окна вливался бледный рассвет, когда Соколовский устроился в большом кресле, прикрывшись уютным клетчатым пледом. Мысленно он еще раз пробежался по делам и планам предстоящего дня, как когда-то учил его отец. В банк - это раз. В театр, к труппе, - два. Написать в Париж Сорелю - три… Рядом с ним лежали письмо, которое он не собирался перечитывать, а взял с собой лишь для собственной уверенности и душевного спокойствия, и та пьеска, которую он отверг, находясь в больнице. Ему вдруг снова захотелось работать, и слабый, дилетантский текст неожиданно представился ему огромным, сырым куском мяса, из которого умелый повар всегда сумеет приготовить пусть не самое изысканное, но зато добротное блюдо…

Как сказала та женщина на кладбище? Надо отпустить любимых людей на волю, избавить их от своей печали. Надо искать родную кровь или родную душу; сделать то, что должен, тогда и последний отдых покажется слаще… Да, делать то, что должен. И когда сон неожиданно сморил его, Алексей все еще крепко сжимал в руке бабушкино письмо, казавшееся ему последним якорем в его непутевой, не нужной никому - и ему самому - жизни.

Женщина сидела к нему вполоборота, облокотившись на мягкий подлокотник кресла и почти утонув в нем, так что ее фигура была едва различима в полутьме. Она была не молодой и не старой, не знакомой ему и не таинственной незнакомкой; все казалось зыбким и странным в ее окружении, и только глаза ее чудесно сияли в темноте, будто живя своей собственной, совершенно отдельной от лица и фигуры жизнью.

– Это - ты, - сказал он утвердительно, веря и не веря самому себе. - Ты есть? Ты и в самом деле существуешь?

Она улыбнулась. Потом гибко поднялась из кресла и подошла к нему почти вплотную. Она вся была, как почерк на том старом конверте, - неровные, изломанные линии ее тела напоминали ему картины абстракционистов, о которых он никогда не мог с уверенностью сказать: нравятся они ему или нет. Подняв руки к голове округлым и немного старомодным движением, она поправила прическу, хотя поправлять было нечего, и отвернулась к окну, где ночь только что начала сменяться рассветом.

– Зачем ты все-таки это сделала? - снова спросил он и ощутил бессмысленность своего вопроса.

Она грустно покачала головой.

– Ты правда нуждаешься в ответе? Неужели ты не знаешь его?

Он промолчал. Что он знал? Что он мог вообще знать о жизни женщины, променявшей сначала свою семью на любовь, потом дочь на мать, и, наконец, забвение и неизвестность на мольбы о прощении? Что мы можем знать о мотивах поступков, сжигающих нас, и о том, что такое настоящая вина и настоящее раскаяние?…

Женщина приблизила свое лицо к его лицу, и на мгновение ему показалось, что он снова видит тот самый смутный старческий образ, который и прежде являлся ему… где? когда? Он не смог вспомнить. А она заговорила монотонно и печально, точно рассказывая ему давно знакомую историю, и в каждой ее фразе он узнавал какую-то истину, которую как будто знал прежде, нежели она вспоминала о ней.

– Она в самом деле была одинока и несчастна, - говорила женщина, и он легко понимал, кого она имела в виду. - И очень, очень больна. Когда она увидела меня, вошедшую с вокзала, в дорожной шляпе, усталую, измотанную, у нее задрожала рука, державшая чашку с чаем, и обручальное кольцо - единственное, с которым она так и не рассталась, - соскользнуло с похудевшего пальца, и мы долго потом искали его на полу… Смерть брата и отца подкосила маму, и мне надо было остаться, чтобы зарабатывать деньги, кормить ее и себя, не дать ей умереть с голоду. Париж всегда был прекрасным и жестоким городом - для тех, кто не являлся его частью, его сутью, кто был для него инороден и чужд, как мы, беглые русские, в начале двадцатого века…

«Эмиграция как оскорбление» - вдруг некстати вспомнилась фраза, совсем недавно ставшая знаменитой, и он торопливо кивнул, испугавшись, что его собеседница не скажет больше ни слова. А она пожаловалась как-то беззащитно и совсем по-детски:

– Знаешь, очень трудно всю жизнь прожить с клеймом предательницы. Очень-очень.

– Ты никого не предавала, - сказал он не совсем уверенным тоном.

– Отчего же? - спокойно возразила она. - Сначала своих родителей. Потом свою дочь. Потом… да мало ли предательств мы совершаем в жизни? Просто в моей судьбе их удельный вес оказался слишком высок и слишком заметен. Для меня самой. Для других.

  79  
×
×