114  

Но действительно ли ему повезло? А это одиночество, ощущение того, что он не у дел?.. О, разумеется, ему нужно просмотреть целую груду папок, надо заняться вопросами, связанными с мобилизацией и реквизициями в его избирательном округе. А завтра он может направиться в палату депутатов, и критиковать там принятые меры, и задавать вопросы о снаряжении войсковых частей и о сохранении в деревнях рабочих рук, необходимых для жатвы, он будет голосовать за чрезвычайные кредиты, необходимые для бойни, а потом все собрание поднимется в едином порыве, свидетельствующем о национальном единении, и депутаты со слезами на глазах фальшиво запоют «Марсельезу»… Но нужен ли для этого именно он? Разве любой другой на его месте не мог бы вообще сделать все то, что он сделал за свою жизнь?

На темной улице раздался свисток полицейского.

– Эй вы, там, наверху! Погасите свет, – крикнул тот. – Вы что, хотите, чтобы я составил протокол?

– Сейчас, сейчас, – послушно ответил Лашом.

Разумеется, полицейский не знал, с кем он разговаривает. Но если бы он даже знал, он бы – вытянувшись и отдав честь – все равно сказал: «Прошу прощения, господин министр. Но приказ есть приказ, и начальники должны подавать пример остальным».

А Симон ответил бы: «Конечно, мой друг, вы совершенно правы, вы исполняете свой долг, и я одобряю вас». Ничтожная, жалкая комедия. Те, кто не отправится воевать, станут во время войны пыжиться, исполняя выпавшую на их долю небольшую роль – роль полицейского или роль председателя парламентской группы.

Лашом погасил люстру, зажег настольную лампу с зеленым абажуром, слабый свет которой с улицы не был виден.

На бюваре лежало письмо от Мари-Анж:

«Я порвала все ваши письма. Прошу мне больше не писать… Нервы мои издерганы, и привести их в порядок труднее, чем срастить кость».

Каждый раз, когда Симон смотрел на листок, когда он перечитывал эти строки, слезы выступали у него на глазах.

Итак, Мари-Анж даже не знала, что было в его письмах; она даже не захотела прочесть его признания и ничего не знала о его душевных порывах, о мольбах, которые он обращал к ней, и об упреках, которыми осыпал себя. Значит, унижение от того, что он писал женщине, которая даже не отвечала ему, не принесло никакой пользы…

«Но разве уместно говорить об унижении, когда по-настоящему любишь?.. – подумал он. – И чем я ныне занят, что я ныне делаю на Земле?»

После отъезда Мари-Анж он не мог заставить себя заинтересоваться ни одной женщиной, не мог ни к одной из них прикоснуться. Он не испытывал никакого желания. Он словно бродил среди воспоминаний о своей любви, как бедняк бродит по дому, откуда вывезли последнюю мебель. Только одно женское лицо способно было взволновать его – лицо Мари-Анж. Ведь он уже научился понимать различные выражения ее лица, научился разбираться – о, конечно, не до конца – в тайном значении каждой улыбки, каждого легкого движения бровей, трепета век, вопрошающего взгляда. Только она – Мари-Анж – могла по ночам приносить ему ощущение покоя, когда засыпала, свернувшись калачиком рядом с ним.

«Она меня любила меньше, чем я ее. Но это естественно, – у того, кто моложе, больше преимуществ. Преимущество в любви сохраняет тот, кто меньше дорожит другим. До встречи с нею оно всегда было на моей стороне. И все-таки она тоже была счастливой со мной благодаря мне!..»

И теперь он страдал из-за того, что ему некому дарить счастье, что он потерял единственное существо, которому он впервые в жизни хотел бы это счастье даровать.

С годами в душе Лашома появилось некое подобие доброты, столь несвойственной его натуре, – и в этом таилась для него опасность. Теперь ему казалось, что жизнь утратила смысл и незачем ее длить.

Ему стало стыдно, что он до такой степени занят своей личной драмой в то время, как на всю страну обрушилось ужасное бедствие, в то время, когда над столицей второй колониальной державы мира натянули темный полог… и под этим черным пологом, во тьме, кое-где мерцали звезды; под этим траурным покровом огромного города страдали от горя отцы, проводившие своих сыновей на вокзал, страдали матери, которые в самый разгар лета требовали, чтобы их призванные на войну сыновья взяли с собой шерстяные кашне, горевали жены, горевали возлюбленные, лежа без сна в ставших слишком широкими постелях, тосковали невесты, чьи мечты были развеяны в прах, приходили в ужас беременные женщины и роженицы – словом, в каждом доме за хрупкими стенами мучились люди.

  114  
×
×