66  

Впрочем, там можно было увидеть и достаточное число иностранцев, вернее, интернационалистов из тех, кто знаком со всеми столицами мира, но кого неодолимо притягивает, подобно зеркалу, или манку, или смоле, площадь Согласия и кто, сохраняя свою национальность и паспорт, становится парижанином по облику и образу мыслей.

Единственным, кто выбивался из этой толпы, был Стринберг. Он прогуливался в обществе барона Шудлера: на пластроне у него красовались две жемчужины величиной с яйцо дрозда, и он едва заметно прихрамывал в своих огромных шнурованных ботинках. Трудно было понять, нравится ему здесь или просто интересно. Он курил гигантские сигареты с длинным золотым фильтром, которые выбрасывал после четырех затяжек. И внутренняя охрана театра, вместо того чтобы вежливо попросить его курить в вестибюле, нагибалась и подбирала с ковра золоченые следы миллиардера.

– Вы видели руку Шудлера, не правда ли, впечатляюще! – говорили вокруг.

Оба финансиста беседовали вполголоса. За ними явно наблюдали, их окружали, заходили вперед, делали вид, что заняты чем-то другим, но на самом деле только и ждали кивка, улыбки, пожатия руки. Однако было отмечено, что Лашом – один из немногих избранных, кто имел честь быть представленным великому Стринбергу, – держался в высшей степени холодно и почти сразу отошел. Тогда как Анатоль Руссо, наоборот, мельтешил, точно цирковой голубь.

А чуть поодаль Марта Бонфуа выставляла напоказ свои серебряные волосы, изумительные плечи, хрустальный смех и царственную осанку.

– Это и есть Стринберг? – шепотом спросила она Симона и Робера Стена. – Да, он, можно сказать, уже пропал, друзья мои. Я всегда это чувствую… сама не знаю по чему и в то же время по всему – по цвету лица, по взгляду…

Говорили также о пьесе и об инциденте с поднятием занавеса.

– Он был абсолютно прав, абсолютно! – заключили коллеги, у которых никогда недостало бы на это храбрости.

Критики уже обдумывали статьи, проверяя свои замечания на друзьях, – так мясники затачивают ножи, прежде чем отрезать кусок мяса.

И ни один из них не решился искренне признаться в том, что спектакль ему нравится: они пришли в театр вынести свое суждение, а главное, если удастся, блеснуть за счет чужого творчества. Что же до удовольствия – его пусть получает свет и обыватели.

Какой-то педераст в смокинге с завернутыми рукавами гнусавил:

– Ой, это же просто какашка, вернее, даже мусс из какашки, как внутри гусиной печенки – мусс из гусиной печенки.

Но вот прозвонил звонок, перекрывший его кудахтанье, и пингвины об руку с прочей птицей двинулись на свои места.

Когда открылись декорации второго акта, по залу прошел шепот, и множество глаз невольно обратились к первой от сцены ложе, где сидели оба финансиста. Ибо декорации представляли собой с точностью, близкой к шаржу, интерьер особняка Шудлеров.

Париж умел оценить иронию, и декорации вызвали аплодисменты. Однако по мере того как разворачивалось действие, сходство становилось все более ощутимым – по ходу пьесы отец, ревностно охранявший свою власть, подстраивал разорение и смерть сына.

Казалось, Вильнер посадил Шудлера в первую ложу для того лишь, чтобы лучше представить публике модель.

Драматург расхаживал по коридору, за закрытыми дверями зала, но в какой-то момент, заглянув внутрь, он вдруг заметил в шестом ряду партера прелестную одинокую женщину, супругу чиновника с набережной д’Орсе.

Он позвал администраторшу.

– Милая Летан, окажите-ка мне одну услугу, – проговорил он. – В следующем антракте разыщите вон ту очаровательную даму, обворожительное создание, видите, вон там… ее зовут госпожа Буатель, у нее, бедняжки, такой грустный вид, я прямо смотреть на это спокойно не могу… так вы посадите ее в мою ложу. И скажите, что я настаиваю. А потом велите принести ей цветы.

– Но где же я сейчас их найду, господин Вильнер?

– А я откуда знаю… подумайте. Кстати говоря, вы можете взять их в уборной Сильвены… Она их столько получила сегодня!

В третьем акте, когда Вильнер уже уверился в успехе пьесы, он, как обычно, вошел в первую ложу слева от сцены, чтобы можно было сказать: во время генеральной автор сидит в зале так же спокойно, как если бы он присутствовал на репетиции чужой пьесы.

Он нашел там молодую, стройную и хрупкую госпожу Буатель, крайне смущенную, забившуюся в самый темный угол ложи с охапкой гладиолусов, лежавших у ее ног.

  66  
×
×