218  

А сколько было загрязших вопросов, на которые не находилось сил и времени сдвинуть: вся экономическая политика (всё откладывали до Учредительного Собрания); временное земельное устройство; деревне обещали вот-вот заняться снабжением её промышленными продуктами по твёрдым ценам – но никто не имел намерения за это браться, да и невиданное дело, неизвестно с какой стороны.

Князь Львов, Щепкин, Мануйлов, Годнев вообще были бы рады остаться не правительством, а комитетом по подготовке Учредительного Собрания: чего от нас хотят? мы – временные и не можем вести государственного строительства, – да теребила жизнь. Были мучительные вопросы, которые по несколько раз ставились, но не получали решения. Нельзя ли всё-таки ввести временные меры усиленной охраны с правом административных арестов? – но вся печать, включая „Биржевые ведомости” и кадетскую „Речь”, была против. А вот – грозит сахарный кризис, – как дожить до нового урожая? А на финской границе усилилась контрабанда, не платят пошлину – и как их заставить? Вдруг на минском фронтовом съезде кто-то протянул резолюцию по уже заглохшему вопросу: ходатайствовать перед Временным правительством об ассигновании 10 миллионов рублей Совету рабочих депутатов на организацию революционной работы! – за голову взяться! Долго мучились: как быть с заштатным содержанием лиц, покинувших государственную службу в порядке революции? Революционное решение было – ничего им не выплачивать, но это противоречило всем представлениям традиции и порядочности: куда ж этим старикам деваться? Увольняли, естественно, по старой форме, сохраняя чины и пенсии, не свыше 7000 в год, – но все, и Набоков (жестоко себя ругал), упустили, что нельзя такое печатать в газетах. И – поднялся ужасный, злой шум, хлестали правительство во всей социалистической прессе, – и чтобы как-то его загасить, срочно вырабатывали закон о повышении всех вообще пенсий всем по стране, а скомпрометированных сановников вообще лишить.

Едва ли меньше, чем законов и постановлений, издавало Временное правительство добрых воззваний, одно время чуть не каждый день: там, где не решались издать категорический приказ – взывали к лучшим чувствам населения; то к полякам; то к Донской области – об опасности поспешных желаний в сложнейшем земельном вопросе; то ко всему населению – о содействии направлению в войска беглых солдат; и особо и много раз – к самим солдатам; и к рабочим каменноугольных предприятий Донецкого бассейна; и к рабочим металлургических заводов Юга России; и к рабочим, обслуживающим учреждения фронта, дабы не сокращали землекопных работ, и ремонта ружей и железных дорог; и ко всему населению районов фронта в целом – не оставить железные дороги без дров; и вообще ко всему населению – широко подписываться на Заём Свободы; и ещё же ко всему населению – меньше пользоваться телеграфом, ибо он перегружен; и вот три дня как князь Львов разослал циркуляр губернским комиссарам о приостановке насилия в земельном вопросе и о недопустимости лишать кого-либо свободы без распоряжения судебной власти – но тоже не в форме обязательного закона, а чтобы губернские комиссары воззвали к благоразумию населения. Миротворческая настроенность князя Львова, как и общий демократический Дух момента, отклонял правительство от дачи жёстких непоправимых Указаний – к расчёту на самодеятельность населения, которое само во всём найдёт наилучшие пути устройства и местной власти и местной жизни. Ничего ему не запрещать и ни во что не вмешиваться: не соскучилось же оно по самодержавным методам?!

Хотя и сам Набоков был крайний либерал, но не до такой же неразумной степени! Он уже – страдал от этой нерешительности правительства, и жаждал повлиять на его укрепление, однако ограничен был сделать это, не входя сам в состав министров, а среди них имея лишь одного неуклонного союзника – Милюкова. Сам на себе Набоков весьма испытывал темп революционного времени – ежедневная лихорадочная работа, беспрестанные телефоны, ежечасные посетители, почти невозможность сосредоточиться, да всё это в потоке взбудораженного нереального сознания, не улегшегося от первых дней марта: и неужели совершили революцию? и как довести до конца войну? и как дотянуть до Учредительного Собрания? Но иные министры как не чувствовали этого темпа.

Больше всего боялись министры всяких конфликтов, и особенно конфликта с Советом. Две предпасхальных недели лились фронтовые делегации, принимаемые в ротонде Мариинского. Эти депутаты заявляли энергичную поддержку правительству, что армия недоумевает двоевластию, нуждается во власти единой, а министры отвечали елейно, что никакого двоевластия нет. А давление Совета не отлегало никогда, постоянно ощущалось всеми министрами, а на ночных заседаниях с Контактной комиссией (где Набоков всегда присутствовал, не имея слова) и проявлялось в лоб. Вытаскивал Нахамкис из кармана какие-то мятые, грязные, может быть поддельные, телеграммы или письма с фронта революционным жаргоном: бонапартизм такого-то генерала, контрреволюционность полковника или старшего врача. На этих заседаниях Набокова оскорбляло всё: и сам факт, что правительство обязано было ночами получать эти инструкции или упрёки, но ещё больше оскорблялся его вкус от невыносимого плебейства этих всех – Нахамкиса, Скобелева, Чхеидзе, Гиммера (только Церетели неожиданно вдунул струйку аристократизма). О просимых Советом десяти миллионах не говорили больше. Но косвенно ли мстя, постоянно брюзжали на внешнюю политику, и особенно на Милюкова, даже и в лицо обвиняя его во всех империализмах.

  218  
×
×