32  

И гордился Гиммер своим положением внефракционного, всегда неповторимо-одиночного, но уже охватывала и тоска: да почему же он такой роково-неповторимый и совсем уже отдельный? Нельзя вести борьбу дальше без прочных союзников – с кем-то надо соединиться. Вот, со Стекловым не получалось никак. Очень бы хотелось блокироваться с Каменевым, и чаще всего совпадали с ним установки, но Каменев недостаточно боевой, например, его проект резолюции Совещания против войны был испорчен фразой: „империалистическая война может быть окончена только при переходе политической власти в руки рабочего класса”. Кажется – революционно-непримиримая фраза, а как её понять? А пока власть не у нас – значит, за мир не надо бороться? Да, если человек всю жизнь социал-демократ, он, конечно, никогда не „извне” рабочему классу. Но беда, что среди революционеров редко кто добросовестно занимается революционно-социалистической культурой. Каменев как раз занимался ею, тем и был симпатичен, остальные большевики – никуда не годились. А вне большевиков Лурье, Шехтер – боевые, но недостаточный уровень, тем более Кротовский. А Эрлих, Рафес, Канторович – социал-предатели. Искать в эсерах? Александрович – исключительно боевой, просто гневный кипяток, но в теории лыка не вяжет, и выступать не умеет, и только всё грозится:,,А вот, приедет на них Гоц!”, „А вот – приедет Чернов!” Ну, приехал вот Гоц – и что? Разве младший брат Гоц похож на своего бессмертного старшего? Никакой он не теоретик, никакой самостоятельной мысли, ни малейших ресурсов вождя, выступления его бессодержательны, а так, техник, организатор. А вот – приехал Дан, и доизбран в ИК. Связывал Гиммер и с ним надежды – всё-таки выдающийся представитель в Интернационале, и вся жизнь его слита с социал-демократией, и верный классовый инстинкт, и теоретическая мысль, хотя, надо признаться, писатель не блестящий, и оратор не первоклассный. Но – сказывается, что он из родоначальников меньшевизма и столп ликвидаторства. Из сибирской ссылки выглядел интернационалистом, а приехал – и в ИК сразу укрепил Церетели. Нет людей!

Объективный тон в Исполнительном Комитете становился всё неблагоприятней. Маленькая решительная циммервальдская группа – сам Гиммер, Стеклов и ещё человека два, начавших революционный курс Совета, вот уже были оттеснены и не направляли советской политики. Отцвёл светлый период половины марта, когда господствовала революционная линия. Состав ИК всё расплывался в мелкобуржуазную сторону и метался между пролетариатом и плутократией, верх брало интеллигентски-обывательское большинство, правые мамелюки , как обозвали их Гиммер с Лурье. Можно ли было в февральские пламенные дни ожидать такого коварного поворота, что наедут свои же оборонцы и построят над Советом мелкобуржуазную соглашательскую диктатуру, толкающую революцию в болото? Вместо ожидаемой капитуляции цензового правительства перед Советом – капитулировала революционная политика Совета?

А надвигалось – и ещё опасней: в последний вечер марта на Финляндском вокзале встречали из-за границы Плеханова. Очень-очень опасался Гиммер вреднейшей роли оппортуниста и социал-патриота Плеханова в дальнейших событиях нашей революции! И – чужд был торжеству его встречи, не поехал на вокзал с другими членами ИК. Но тут же самого разобрало любопытство: как же всё-таки не посмотреть? И – поехал в Народный Дом на Кронверкском, куда Плеханова должны были привезти с вокзала. Из-за этого приезда не было в тот вечер делового заседания советского Совещания, однако чтобы чем-то занять приехавших делегатов и петербургский Совет – собрали их в большом зале Народного Дома, Чхеидзе и Церетели провозгласили им грядущее победное шествие мировой революции, после чего вожди уехали на вокзал, а на сцене в президиуме осталось несколько безымянных солдат – и потёк бесконечный ряд приветствий от неумытых, из провинции, из воинских частей, и от поляков, и от казаков, от латышей, евреев, эстонцев, – всем уже надоевших приветствий, заболтались, кому что в голову вскочит, шёл час за часом и ничего не случалось, и собранию, заброшенному своими руководителями, совсем уже нечего было делать, – безынициативная масса, тоскливо предоставленная сама себе. Гиммер, никому не известный, сидел зрителем в зале. Уже начались и нетерпеливые возгласы против ИК: зачем их сюда собрали? А поезд ещё опоздал, и на вокзале было много приветствий от вождей – старейшему вождю, а тут – всё тянулись и тянулись дежурные приветствия. А потом с вокзала все члены ИК поехали по домам, а сюда, в собрание, Плеханова привёз один Чхеидзе, сам спотыкаясь от усталости. Вывел старика из-за декораций и представил его: изгнанник! теперь завершит дело освобождения России! – и поднялась шумная овация, а потом стихла внимательно, – и весь этот зал, Советы столицы, провинции и армии – Плеханов мог взять одной энергичной речью вождя. И много бы напортил потом. Затаив дыхание ждали, что скажет старик. А он, измученный, неподвижно стоял в глубине сцены в шубе, как чучело, и только кланялся, и ни слова не промолвил. И тут обрадовался Гиммер: нет, не бывать Плеханову вождём, всё упущено, не годен. (Через день приводили его в Белый зал на советское совещание, и опять Чхеидзе объявлял глуповато: „Кровавый Николай хотел стать изгнанником в Англию или подальше, а мы сказали – нет, посиди, пока приедет Георгий Валентинович, наш дорогой учитель, товарищ, изгнанник.” И Плеханов держался за руки с западными социалистами, и слабым голосом речь произносил, – нет, никакого впечатления. Сдал, не опасен. А следом и заболел.)

  32  
×
×