59  

И под гром приветствий Керенского прямо на стуле подхватывают на руки и выносят из зала.

Нахамкис повержен. И повержен Исполнительный Комитет. Но ещё для полного их повержения: теперь миновать их комнаты, даже не зайти поздороваться, они не нужны, отрясти их прах, в Таврическом больше делать нечего! (И эти желающие внести раздор исполкомовцы настолько раздавлены, что через Соколова завязывают контакт для частной встречи: „Александр Фёдорович, нельзя же так, вы не должны так наплевательски пренебрегать Исполнительным Комитетом.” – „Но, товарищи, практически и технически я не могу согласовывать с вами каждый свой шаг, а ваше давление делает моё положение в правительстве невозможным, министры могут просто отказаться и уйти.” Однако не рвать: внутри правительства именно связь с Советом и укрепляет Керенского.)


________________________


Но и это – никак не всё, это – лишь часть пируэта. В этот день не успеть, но уже на следующий – ринуться в Царское! Генерал-прокурор ранен обидой: как? он недостаточно твёрд? (Тем острей, что в глубине и правда почувствовал: нет, недостаточно!) Так сейчас же ужесточить режим! Муравьёв обнадёжил Керенского, что скоро-скоро в Чрезвычайной Комиссии вот-вот обнаружатся страшные уличающие обвинительные материалы против царя – и важно, чтобы царь с царицей не успели сговориться, и чтоб она не влияла на мужа. Идея! И ещё утром, до Царского, повидал Бьюкенена, просил: не производить давления на своё правительство ускорить отъезд царя в Англию: он никак не может выехать в течение месяца, пока не будет окончен разбор документов. (А про себя, в глубине: да так и спокойней, через месяц куда мирней будет обстановка для отъезда, если царь окажется невиновен. А если?… А если?… О-о!!)

Но хотя генерал-прокурор и мчался с карою – он не нарушал дворцового этикета, не врывался к царю прежде чем лакей доложит церемониймейстеру, а государь „изъявит милость” принять посетителя. В этом красивая идея: не сажать царя в Петропавловскую крепость, и не унижать его стесненьями в лачугу, в убогую жизнь бедняка. Но превратить царскую семью как бы в музейные фигуры, помещённые под стекло: оставить им их позолоченную тюрьму, и всю прислугу (но никакая прачка не сможет уволиться впредь без визы министра юстиции), и сохранить весь дворцовый распорядок, и скороходов со страусовыми перьями, – но чтобы семья была постоянно просмотрена извне, а звуки их вовне б не доносились.

И объявил им: отныне царь и царица – разделяются! Могут встречаться только за общим столом, всегда при офицерах из охраны и при том разговаривать только по-русски, и только на общие темы. (Сперва намеревался отделить от царицы и детей, но гофмейстерина Нарышкина, тайно от четы пришедшая к нему проситься отпустить её из дворца, она раскаивается, что в первую минуту вгорячах осталась, всё ж возразила, что для государыни оторваться от детей будет слишком тяжело.) А ещё при смене караулов обе царских особы должны показываться уходящему и принимающему, но можно тактично это изобразить как представление караульных начальников.

И поразился, как государь спокойно принял всё. Непостижимое самообладание! А Керенский, чувствуя стеснение, объяснял ему, что это всё делается не в серьёзных целях, а лишь умиротворить Совет рабочих депутатов, давление левых элементов просто невыносимо. И опять сбивался на „ваше величество”. Но и припугнул: есть уличающие документы на сановников. Государь спокойно ответил: „А может быть, эти документы подложны?” Поговорил Керенский и отдельно с царицей, в виде полудопроса: как она влияла на мужа и вмешивалась в управление Россией? Но ощущенье, что отвечала вполне правдиво, – и ничего обвинительного из ответов не вылавливалось. А дети – очень милые. Испытывал Керенский противоречивое конфузное чувство: и нужен бы грозный революционный суд – и жалко их.

________________________

Но и это не всё: гений революции должен чувствовать натяжения вовсе стороны. Из Царского – сразу в кипящий Кронштадт. (Там какие-то убийства?… затянувшийся мятеж?) Там – выступить на совете матросских депутатов: „На Кронштадте лежит ответственность за свободу!” Всей-то грозы – милый студент Рошаль? психоневролог, но уже в морских брюках,- обменялся с ним поцелуем. И молниеносно назад в Петроград. Прессе: „Я только что из Кронштадта. Все попытки поссорить нас с ними разобьются о сознание выросшего народа. Балтийский флот возродился и не выдаст Россию!” И правительству доложить: в Кронштадте – полное успокоение, полное единство матросов с офицерами, это ложные слухи об издевательствах (и совсем не так много убили). – И ещё же во все газеты: „Министр юстиции поручил Чрезвычайной Следственной Комиссии обратить особенное внимание на дело царя.” И ещё же во все газеты: опровергнуть, будто сам допрашивал Вырубову, какая чушь, тоже пущено злостно. (Тоже могут трактовать как форму сговора.) И теперь кометой – на вокзал, наконец приехала любимая Бабушка вот только когда! На вокзале поднести ей букет красных роз: „Вы – царица русской свободы!” Вести её в царские комнаты вокзала – и речь. И везти её в Таврический, и перед оттеснённым ИК – ещё речь: „Три года назад, когда я был на Лене – и Бабушка была там, под охраной жандармов. И вот я горд, что сегодня встречаю бесценную Бабушку!” И вместе с Чхеидзе выносить её из зала на кресле. И днём у себя в министерстве – дать завтрак Бабушке и Вере Фигнер. (Символ!) И сюда же является кроткий князь Львов, приветствовать Бабушку. И снова метнуться в Таврический на Совещание Советов, войти сквозь оратора, во взмыве аплодисментов (это эффектней всего, когда прерываются и аплодируют), и снова с речью: „Низкий поклон всей демократии – от правительства. Я не мог войти в очередь ораторов, при всей потребности находиться в вашей среде. Мы – все здесь вместе старые товарищи по борьбе со старым режимом.” И только так закончен трёхдневный пируэт. И генерал-прокурор – не уязвим ни с какой стороны.

  59  
×
×